Однополые слетались к месту его пребывания как мухи на мед, причем всю жизнь. И не подумайте ничего такого. Он был бабник с детства, с детсадика, играл с девочками, суровая мать однажды на берегу пруда нашла и вывела его с подружкой из-под мостика, из овражка, у девочки трусики навыворот, да.
И женился, и второй раз женился, и дети есть, дело не в этом.
Повторяем, однополые слетались на него как мухи на мед, начиная с юности, продыху не было от друзей. Телефон звонит как где-нибудь в военном штабе в период наступления, все субботы-воскресенья просто караульная служба с плотным расписанием куда идти, добивались его бешено, рассказывала подругам его суровая мать.
Дальше: постепенно, год за годом, друзья отсортировывались на семейных и на тех семейных, которые не изменили идеалам юности и дружбы. И у него самого все было не так уж плохо: диплом, жена, работа, права на вождение автомобиля, затем дочка, вскоре еще дочка, посыпались.
Он работал, но: все раздавалось над ним жужжание, все летели на некий сигнал самцы с ярко выраженной юношеской, гусарской, забубённой ориентацией посидеть хорошо, выпить, поговорить, на всю ночь оттянуться. А он был их центр, как пчелиная матка, вокруг которой бешеный круговорот, несут на лапках нектар, но не совсем как у семейных пчел, те все про запас, на зиму, кормить деток, отрекшись от себя и тем себя поддерживая: запаси детям и сам проживешь возле жены. Тут нет, нет и нет. Эти свой взяток тут же и пожирали, бутылку не отложишь на завтра, не накопишь, не будешь ждать, детям не понесешь в лапках: бутылочка требует отделения от семьи, частной собственности и государства. Бутылочка есть идеал коммунизма, когда все общее и потребляется сообща, именно вместе. В складчину. И немедленно. И, казалось бы, все сознают, что неуклонно наступит рассвет и будет проблема купить, тут бы и сделать заначку, припрятать денежек где-нибудь в улье, как это принято у трудовых пчел, но нет, нет и нет, все потреблено.
И он-то был сын своей суровой пчелиной матки, которая всю жизнь все в улей, все в улей, все им, детям, а мужа буквально стирала в порошок, требуя, чтобы и он о себе забыл, не заботился, а все нес бы сюда, в общий котел. Но муж как муж, он выпить тоже любил и поесть, у него были шляпы, пальто и костюмы, кальсоны, трусы и носки, ботинки и туфли, на лето сандалеты, в ящике стола свои фотографии из санаториев, на память с какими-то друзьями, лица серьезные, как перед вечной разлукой. И он находился на ответственном государственном посту, и суровая матка жужжала, почему она все, а он ничего по дому, жжу, жжу.
Сын их отпочковался, ушел к жене, и все нетрудовые мужские пчелы отлетели вслед за ним. Но и оттуда долетали сигналы от того улья, почему он пьет? Почему он буквально жрет их труд, вечером придет ест, утром опять ест, в выходные садится как все за стол и жрет за обе щеки, а стирка стирай с него, вода газ электричество квартплата, на детей опять мы пашем, приехали. Где от него деньги?
Или пусть не пьет, или пусть не ест!
Дилемма, слыхали?
Все были им недовольны, и на работе тоже, все, кроме друзей-пчелок, которыми тоже, как оказалось, все были недовольны вокруг них самих.
И вот эти изгои, эти легкокрылые мужские существа сбивались в собственный однополый рой, кучковались по каким-то непрочным явкам, где соседи то и дело вызывали милицию, где отсутствовала, к примеру, мебель по причине отъезда жильцов и т.д. или где собирались делать (или уже делали) ремонт, а на ночь можно было прийти, поскольку кто-то из этих крылатых обещал подвинуть мебель от стен и получал (к примеру) ключи, а хозяева жили на даче.
Эти пчелки находили себе дикие дупла, зимовали как трутни, постепенно переставая трепыхать крылышками; и один тихо сошел с ума, поскольку был выгнан второй женой, и отъехал в дом старухи матери, заслуженного педагога на далеких выселках, но: в дверь их общую не ходил — заложил ее где-то набранным кирпичом (на зло всем им) и ходил только через окно, и не принимал от своей пчелиной матки ни пищи ни воды, все держал в ведре, как-то ел свое, дикое, некипяченое, и продолжал пить, привлекая в эту берложку однополый рой, они его находили так либо сяк, и нашли бы в самом глухом углу вселенной тем более, хотя и дрались беспощадно, нанося друг другу увечья. Все ходили какие-то покопанные, по лбам и носам виднелись там и тут багровые вмятины. «Ну что он меня доской, — жаловался один другому, — сидел-сидел, и вдруг хвать доской!»
Еще один шел и шел вниз, сын известного какого-то генерала (сын говорил, что известного, но фамилия у сына была другая, он оказывался неуклонно плодом не первого законного брака, а какого-то последующего). И этот тоже шел и шел, пока его не нашли в дровах, буквально около сельпо замерз в дровах, поехал навещать какого-то друга в пригород, навестил, была драка, выставили вон из теплой избы, нашли тело уже в дровах, и скупая мужская слеза прошибла наших пчелок на скупых же похоронах, все слетелись на помин души. Деваться ему, покойнику, было, видно, некуда, ночь на дворе, залег покойник в дрова, в сарай, не так метет метель, причем умудрился стащил замок с петель. Там и нашли утром с седым, лицом, обледенелого. Пригород, край света, конец концов.