В дни моего детства, если кто-нибудь умирал, это было не только горе (а иногда — радость), но и зрелище. В ту пору, да и теперь у друзей, родственников и у всех окружающих было в обычае навестить дорогого усопшего, прежде чем тело его будет набальзамировано, сожжено или предано земле. По большей части люди приходили взглянуть в последний раз только на тех, кого хорошо знали при жизни, но иные, не столь разборчивые, шли поглазеть на каждого покойника, все равно, знакомого или незнакомого. Помню женщину (она называла себя подругой моей матери, хотя мама ничуть не скрывала, что презирает ее), которая не пропускала ни одних похорон, любовалась ими, смаковала их, словно знаток — произведение искусства. Каждый вечер она впивалась во все некрологи и траурные объявления в газете и отмечала достойных внимания мертвецов, ради которых не жаль проехаться через весь город.
— Фредерик Корни… девяносто пять… вон до каких лет дожил… Мария Моравия… шести лет… упокой, господи, ее душу, совсем малютка… имя какое-то иностранное…
Вот так она, бывало, перепишет имена, фамилии и адреса в красную книжечку, а потом с подобающим случаю скорбным видом заявляется в дом и просит позволения взглянуть на покойника. И ей почти никогда не отказывали.
Смерть вызывала у этой женщины жадное, ненасытное любопытство. В детстве я думала — если поглядишь на покойника, это приносит счастье, все равно как тронуть моряка за воротник или подобрать булавку, но когда стала постарше, поняла: просто у нее такая страстишка, и страстишку эту в нашем доме не слишком одобряют. Бывало, отец мой читает газету, мама занята делом, а ее приятельница знай твердит свое:
— Девочка еще, ребенок, да-да. Совсем крошка. И такая красавица, лежит ну прямо как живая. Родные у нее католики. Кругом гроба всё свечи, свечи. А у нее, у бедняжки, щечки розовые-розовые и губки красные-красные.
Тут отец, бывало, подмигнет мне, а мама плюнет на утюг. Слюна зашипит на раскаленном утюге и отлетит свинцовой дробинкой.
Четырнадцати лет он бросил школу и пошел работать в шахту вместе со своим отцом. Каждый вечер они вдвоем возвращались домой с головы до пят в угольной пыли. И пока не отмоются дочиста, их в дом не впускали. На задворках в любую погоду они раздевались до пояса и окатывали друг друга водой, ведро за ведром. К тому времени, как Бенджамен кончал оттирать себя мочалкой, он сверкал как медный таз. Он был рослый, сильный паренек — и чем дольше ворочал лопатой уголь, тем крупней и сильней становился. Но не из тех страхолюдных силачей с выпирающими буграми мускулов, что больше смахивают на обезьян, ищут случая показать свою силу и непременно участвуют в конкурсах на титул «Адонис такого-то года» или «Мистер Вселенная». Очень сильный, но притом стройный, гибкий, изящный. Девушки, все до единой, были от него без ума. Ахали, повстречав его на улице. Чуть не в очередь становились — подходи и выбирай любую. Писали ему любовные записочки и посылали с каким-нибудь мальчонкой — таким манером мальчонка зарабатывал пенни, а иногда и шестипенсовик, смотря по тому, насколько пылала страстью отправительница. И всякий раз, как Бенджамен выбирал которую-нибудь, было ясно и понятно: он поведет ее на танцы. Он очень любил танцы. Смотреть, как он танцует, тем более танцевать с ним — это был настоящий праздник.
Однажды в субботу, теплым сентябрьским вечером, он повел меня на представление, которое давали невесть откуда взявшиеся испанские цыгане, — всякие такие представления затевала в местном театрике некая организация, которой вздумалось непременно приобщить рабочий класс к культуре. Мы разглядывали наклеенную у входа афишу. В ней так и говорилось: «Настоящие испанские цыгане». Мы переглянулись и снова уставились на афишу. Кончита. Хосе. Мария. Ирма. Поглядели на фотографии. Если кто полагает, что нам не хватает культуры, ладно, пусть их. Но чтоб нас в придачу считали за круглых дураков — это уж слишком. И все же мы решили рискнуть и купили билеты. Как только эти «настоящие испанские цыгане» гордо протопали на сцену, ясно стало, что подозрения наши не напрасны. Никакой Испанией тут и не пахло. У меня у самой в жилах течет испанская кровь, хоть и разбавленная, ведь моя прабабушка сбежала когда-то из Барселоны с моим прадедушкой — он был моряк, тоже родом из этого прекрасного города, — а испанец испанца всегда признает. И однако, мы не стали обижаться на обман. Бродячую труппу эту составляли: малорослый жилистый человечек с волосами, точно раскосмаченная проволочная мочалка для кастрюль; три женщины — одна высокая и тощая, другая низенькая, в меру полная, третья огромная и тучная; и наконец, паренек, который в иные минуты играл на гитаре, а чаще старался расколотить ее вдребезги. Долговязая женщина кривлялась, точно клоун, — выгибала спину, скрипела зубами; низенькая была примечательна только тем, что скалилась в широчайшей улыбке — так и сверкала при свете рампы ослепительными вставными зубами; толстуха громко топала по сцене из угла в угол, одной рукой высоко подбирала юбки, показывая ноги, толстые, как бревна, другой трясла — позванивала нацепленными на пальцы крохотными золотыми бубенчиками; мужчина, весь в черном, с напускной свирепостью разыгрывал умопомрачительные сценки: то изображал бой быков, то сражался на дуэли, укрощал ретивых коней и строптивых женщин, залпом, стакан за стаканом, пил вино и так неистово встряхивал головой, что просто непостижимо, как эта швабра не слетела напрочь со своей рукоятки. Хоть мы сроду не видали подобных танцев, мы и без подсказки ученых знатоков прекрасно понимали: представление это — далеко не первый сорт. А все-таки смотреть было одно удовольствие. Может быть, потому, что сами актеры явно наслаждались. Зрители восторженно орали, а иногда и шикали, мяукали, выкрикивали что-нибудь очень даже нелестное, но танцоры ничуть не обижались и знай старались изо всех сил. Под конец маленький человечек до того разошелся, что у его кожаных сапожек от неистовой пляски отлетели подметки. Мы хлопали ему так, что ладони совсем распухли и побагровели, и спать улеглись в тот вечер очень довольные отпущенной нам порцией культуры.