* * *
Когда квадратик неба, видимый из тюремного окна, начинает темнеть, мне всегда кажется, что камера моя погружается в каком-то водовороте в колодец. Это сродни головокружению… Тщетно напрягаю я слух в надежде уловить хоть какие-то знакомые шумы, идущие из глубин города и придающие мне уверенность, что где-то существует другая жизнь. Да, жизнь, продолжается… Я слышу далекое завывание сирены, а может быть, рокот мотора грузовика, въезжающего на эстакаду, ведущую к тюрьме… Иногда это крик ребенка, раздирающий вуаль тишины и прорастающий в моем сердце… Мне становится больно… Я навсегда расстался с этой жизнью. Для меня больше не будет ласки и неги летних вечеров, смеха ребенка, глаз женщины… Не будет шепота городов, нежных объятий природы… Я не увижу больше речного берега, не услышу шелковистого шороха листвы на ветру… Мне остается только черная и таинственная дыра, в которую я с каждым днем погружаюсь все больше и больше…
Эти воспоминания рвут мне душу на части, но внутри меня они нежны, словно сквозь время и пространство я участвую в жизни других людей! Но все это ерунда. Самое ужасное — это ночи, вернее, ОДНА ночь, поскольку все они слились для меня в единое целое, бесконечное, с промежутками дней, вялых и бесцветных, склеенных липким вульгарным страхом приговоренного к смерти, чувствующего, как из него с каждый минутой вытекает его существо. По секундам, словно капли крови.
Вот уже скоро месяц, как я сижу в этой камере вместе с другим приговоренным к казни. Это крутой мужик. Во время ограбления он застрелил полицейского и знает, что пощады ему ждать не приходится. Его должны казнить в самое ближайшее время, и он пытается уговорить себя принять смерть на эшафоте, как нечто само собой разумеющееся. В принципе, он давно уже так считает, с того самого момента, как выбрал эту жизнь.
Время от времени он посматривает в мою сторону. Гладкая улыбка, похожая на гримасу, тонкие губы… У него маленькие холеные руки убийцы, и он продолжает ухаживать за ними с таким же старанием, с каким опытный мастеровой приводит в порядок свой инструмент. Разговаривает он со мной ровным голосом, окрашенным легким южным акцентом.
— Что, коллега, страшновато?
Я и не пытаюсь это отрицать. Да, стоит мне подумать о том недалеком утре, когда несколько человек войдут в камеру, мне становится страшно… Они придут за одним из нас. Если судьба не на меня укажет перстом, я уверен, первым моим чувством будет дикая радость… Я знаю, что сердце мое будет прыгать в груди от облегчения и оттого, что еще какое-то время удастся полной грудью вдыхать затхлый тюремный воздух… Этот воздух продлит мне жизнь, будет питать меня в последние мгновения пребывания здесь, в этом мире… Но я также знаю, что казнь гангстера, моего соседа, очень скоро вызовет у меня смертную тоску… И боль во всем теле… Ведь его смерть станет в какой-то мере и моей смертью… Мы оба ждем одного и того же, он и я, и довольно давно! Перед глазами у нас одни и те же образы, внутри нас один и тот же страх…
А если все наоборот, если вначале придут за мной?.. Здесь воображение мое иссякает… Дальше этого ужасного мгновения я мыслить не могу…
— Эй, так скажи мне, ты боишься?
— Да, боюсь…
— Если бы ты, парень, был на моем месте, ты бы заговорил иначе! Потому что, по мне, все эти прошения о помиловании годятся только на то, чтобы в сортир сходить! А ты говоришь! За полицейское мясо приходится платить, как в самой дорогой мясной лавке!
Задумчивым жестом он поглаживает свою шею, эту тонкую шею, которую нож гильотины рассечет, словно яблоко.
Не могу себе представить Феррари (это его фамилия) без головы… Я ему об этом говорю. Но вместо того, чтобы содрогнуться, он принимается хохотать.
— Конечно, — говорит он, — голова, даже пустая, так к лицу мужчине.
Он о чем-то думает и добавляет:
— Когда меня сделают на голову ниже, я уже не буду мужиком!
Вот такая у него философия. Звание, которым он больше всего гордится: «мужик». Пока жив, он считает себя мужчиной, и в этом его превосходство над теми, кто уже «того»… Все это довольно запутанно и неопределенно в его уме, но, постоянно слушая Феррари и наблюдая за ним, мне удалось понять ход его мыслей. Каждый раз он с одинаковым упорством заводил одну и ту же песню, но слова его не утомляли меня. Это мед моей тюремной жизни:
— Ты-то получишь свою визу, парень… Когда мужик из тех еще кругов, он может рассчитывать на помилование. Вот увидишь, тебя помилуют!
Я не могу не позволить себе пробормотать:
— Ты так полагаешь?
Он шутит:
— Голову даю на отсечение!
— Не говори так…
— Ты даже слов боишься?
Я опускаю голову, униженный этим всепоглощающим, выдающим меня с головой страхом… Да, я боюсь даже слов. Я боюсь всего: наступающей ночи, окутывающей тишины и слабых, вызывающих надежду звуков… Я и Феррари боюсь, этого соседа по ужасу, чье спокойствие леденит мне душу и пронзает жуткими картинами и образами… Я ложусь на живот, кладу голову на согнутый локоть и погружаюсь в черное безмолвие. Сопровождаемое смутным наслаждением, мое падение в колодец продолжается. Меня толкает потребность пароксизма.