«Записки от скуки»
Кэнко-хоси[1]
В Калининской — Тверской — деревне живет подружкина тетка, тетя Маня, страдающая эпилептическими припадками; такая-то падучая у нее, часто она падает, уж все мозги себе отбила.
В деревне большей частию старики и дети. С пьяных глаз шестнадцати-семнадцатилетние дерутся не кольями, а тракторами. Детей много убогих.
Тетя Маня всё всем раздает. Крышу ей крыли всей родней. Еле гвозди нашли, в район не единожды ездили. Пока дранку складывали, пришел мужик, попросил гвоздей, она ему все и вынесла.
— Тьфу! Тьфу! — кричал свояк. — Ведь платье может снять и исподнее сымет, раздаст да на старости лет голая пойдет!
Самая большая единица времени — один съезд. Один съезд равен десяти конференциям, одна конференция равна ста митингам. При этом тысяча митингов одному съезду ни в коем случае не равны.
Мальчик услышал по радио, что где-то в Эфиопии ребенку дали имя Юрий Гагарин, и тут же придумал тройню с Чукотки: «Первого назвали Александр, второго Сергеевич, а третьего Пушкин».
Дача располагалась в бывших финских Келломяках, на Комаровской Озерной улице, на одной из эоловых дюн выше Литоринового уступа, в воронке от бомбы. Купили участок, завезли землю. Стали строить дом. Младший сын стрелял дробью по деревьям. Через тридцать лет его вдова и сын пилили одну из сосен и сломали пилу: дробь в сердцевине ствола обросла кольцами древесины.
Мальчик, увлекающийся фантастикой, в ту же ночь начал писать фантастический рассказ о воронке времени, но не дописал, сон сморил его, а начало рассказа завалилось за старый диван, да так и осталось там на долгие годы. В комнате было тепло от сгоревшей сосны, она уже не существовала, превратившись в тепло, а капельки металла смешались в кочегарке со шлаком.
Урок русского языка в туркестанской школе.
— Дети, запомните: слова «вилька», «бутылька» пишутся без мягкого знака, а слова «мат», «кроват» пишутся с мягким знаком.
В 70-е годы Павел А. со товарищи делал в Грозном роспись. И вот в 1999-м, смотря по телевизору «Последние известия», видит он кадры разбитого после бомбардировки Грозного, сплошные развалины, камера снимает разрушенные дома, долгие кадры руин, развалины безлюдны, бывший город пуст. И вдруг в кадре появляются люди! много людей! С невольным вздохом облегчения он вглядывается и, приглядевшись, узнает собственную многофигурную композицию: перед ним дверь в никуда, над которой абсолютно сохранная монументальная живопись, словно смонтировали ее накануне. Художнику показали единственную нетронутую деталь городского центра; выключил он телевизор, стало ему нехорошо, долго за кисть он не брался и телевизора не смотрел.
Можно было бы сочинить к этой истории такую, например, концовку: «Ночью приснилось ему, что он — Валерий Чкалов. Он вышел из дома, сел в снящийся самолет, без дозаправки долетел до Грозного, на бреющем полете обнаружил цель — свою сияющую свежестью роспись среди не существующих более кварталов, — растрабабахал ее, разделал то есть под орех, добившись полного стилевого единства. Далее проснулся с головной болью, пошел на кухню попить травного чая и долго думал об искусстве».
…и новое открыли кафе с двусмысленным названием ВВС: то ли Вэ-вэ-эс, то ли Би-би-си.
Елизавете Ефимовне Ржаницыной в 20-е годы однажды выдали зарплату подметками: энное количество упакованных в пачки плоских обувных полуфабрикатов.
— Да зачем мне столько?!
— Может, продадите, — отвечал бухгалтер.
Скульптурная работа, принесенная из Худфондовского комбината, растаяла под краном, когда решили ее помыть: работу неправильно обожгли; то была лучшая скульптура художницы.
Несколько самых удачных рисунков, выполненных шариковой ручкой, выцвели на солнце в витринах на выставке в Елагином дворце: добела, до белой бумаги, — исчезли бесследно.
Живописная работа, посланная на выставку в Москву, пропала в пути, редкой красоты натюрморт, несколько человек видели ее, и я в том числе, но каждый из свидетелей и очевидцев запомнил ее по-своему.
Иногда мне кажется, что Леонардо создавал Джоконду, как Фауст гомункулуса; он вздумал потягаться с Господом.
Не исключено, что некогда, во время анатомических секций, ему попадались женщины, черты которых есть в портрете Моны Лизы. Может быть, то была одна покойница, воскрешенная его кистью, одетая, усаженная в пейзаж Ломбардии, нерешительно и робко принявший ее.
Художник знал это лицо, как никто, знал это тело, как никто, — то есть как внимательный анатом. Писатель Радий Погодин, говоря о ненависти да Винчи к женщинам, говорил и о том, что Джоконда — убийца; скорее, это Хари ренессансного Соляриса; возможно, платье ее сращено с кожей.
Возрожденная, недоспавшая, недосмотревшая вечный сон, утомлена она возвращением из-за реки смерти; тяжелы ее веки. Бог создал человека; но женщину создал Леонардо. Не та ли это усопшая беременная, матку которой иссек и зарисовал в разрезе с плацентой и зародышем мастер да Винчи? Жизнь, смерть, воскрешение — вот что смешал на палитре и на хрестоматийном полотне великий и страшный маэстро.