Она перевидала столько декораций, внешнего блеска, ночной жизни, столько раз начинала сначала. Столько раз переучивалась. Она была как дома за кулисами стольких театров с их привычным запахом древесины, извилистыми коридорами и вечной толкотней танцовщиц, гримерками без окон с обшарпанными розовыми стенами, вытертым линолеумом и туалетным столиком, на который костюмерша клала ее костюм с приколотой к нему бумажкой: КЛЕО.
Кремовые стринги, колготки телесного цвета, на них – еще одни, ажурные, бюстгальтер, расшитый бисером и пайетками, перчатки цвета слоновой кости, натянутые до локтя, и туфли на каблуках, закрепленные на подъеме коралловой резинкой.
Клео всегда приходила первой. Ей нравилось быть одной, пока вокруг никто не суетится. Нравилась мертвая тишина, изредка прерываемая голосами осветителей, проверяющих работу прожекторов. Она снимала городскую одежду, надевала спортивные штаны и с голым торсом садилась перед зеркалом, готовая приступить к процедуре собственного исчезновения.
Полчаса уходило на то, чтобы стереть свое лицо; она выдавливала в ладонь тональный крем 0.1 «фарфоровый» и обмакивала в него латексный спонж; под бежевым тоном гасли розовая яркость губ, лиловатый трепет век, веснушки на скулах, жилки на запястьях, шрам от операции аппендицита, родимое пятно на бедре, родинка на левой груди. Со спиной и ягодицами приходилось просить помощи у другой танцовщицы.
Гример, он же парикмахер, появлялся около шести вечера. На поясе у него висел мешочек с кисточками. Он припудривал лбы, замазывал прыщики и подправлял кривые стрелки у глаз, обдавая щеки ласковым запахом ментола и покоя; пружинящий звук жвачки, которую он не выпускал изо рта, звучал как колыбельная, и девушки в облаках лака клевали носом. К семи часам ночное лицо Клео уже ничем не отличалось от лиц других танцовщиц: безымянное создание с накладными ресницами, выдаваемыми бесплатно, румянцем цвета фуксии, глазами, увеличенными умелым макияжем, и перламутровым блеском от скул до бровей.
Клео довелось постоять за десятками пурпурных бархатных занавесов, кулис и задников; она сотни раз совершала этот почти колдовской ритуал: помотать головой слева направо, проверяя, надежно ли закреплены волосы; попрыгать на месте, разогревая мышцы, и ждать, когда режиссер начнет обратный отсчет: «Четыре, три, два, один». Костюмерши в последний раз пробовали на прочность застежки и поправляли традиционные диадемы из перьев, на вид легкие и воздушные, но из-за металлической арматуры тяжелые, как рюкзак со свинцом.
Клео, как и ее подругам, нравилось, стоя за кулисами, прислушиваться к реакции зала: кто-то чихнул, кто-то прочистил горло – что-то сегодня публика какая-то нервная…
Едва выйдя из автобуса – они приезжали из Дижона, из Родеза, из аэропорта, – они рассаживались, галдя как школьники на перемене, ослепленные блеском хрустальных бокалов и медного ведерка с шампанским, восторгались белизной розы в прозрачной вазе, проворством официантов, красными банкетками и белоснежными скатертями, мраморной, с прожилками, парадной лестницей. Мужчины разглаживали брюки, помявшиеся за время поездки, женщины ради такого случая посещали парикмахера. Билеты, купленные заранее и убранные в бумажник, были подарком ко дню рождения или свадьбы – такие деньги тратят только раз в жизни. В зале гас свет, и по нему проносился восхищенный шепот; в темноте отступали заботы, забывались долги и одиночество. Каждый вечер, выходя на сцену, в пыльное тепло под софитами, Клео чувствовала, что ее пробирает до печенок.
Появлялись танцовщицы – грациозные движения, точеные фигурки. Подняв красиво округленные руки, они выстраивались в глубине сцены в сверкающую шеренгу одинаковых лакированных улыбок, синхронно поднимаемых ног, шуршащей роскоши и блесток.
Сталкиваясь с ними на выходе из театра, зрители не узнавали их в бледных усталых девушках с тусклыми от частого употребления лака волосами.
Клео где-то прочитала: маленьких детей завораживает сияние фарфоровой тарелки, что объясняется нашим древним страхом умереть от жажды.
Клео где-то прочитала: изобретение блесток было делом случая. Генри Рашмен, работавший на фабрике в Нью-Джерси, избавлялся от отходов при производстве пластмассовых изделий, измельчая их. Долгие годы он терпел грохот машин, пока однажды – шел 1934 год, – собираясь идти домой, не заметил, как в чане с опилками блеснуло что-то похожее на крохотный драгоценный камень. День клонился к вечеру, и в его неярком свете дробилка, припорошенная золотой и серебряной пылью, посверкивала слюдяными переливами. Опилки отражали свет.