I
Возмущение патриота. Старуха находит у кровати негодную книжонку
Я присутствовал во дворе конгресса, когда была зачитана Декларация независимости. Из людей порядочных при этом почти никого не было.
Чарльз Биддл, 1776
– Порок? Про порок лучше я тебе скажу, малыш! – Старик, глядя в огонь, прямо весь трясся от негодования и с такой силой прикусил черенок трубки, что она громко треснула, будто полено в камине. И ясно было по его лицу, когда он вынул ее изо рта и стал разглядывать, что ущерб нанесен непоправимый. В доме было почти совсем темно. Он не зажигал света. Отчасти по бедности, отчасти из-за прирожденной неискоренимой скаредности. Как все у них там на горе Искателей – да и повсюду от Массачусетса и до самой до Канады, – он жил, если правду сказать, далеко не на широкую ногу. В этом мире, на его взгляд, мало за что стоило выкладывать денежки. А то бы телевизор у него за спиной, может, и не зиял чернотой в полутьме, точно дырка на месте выбитого переднего зуба. Три недели назад он пальнул по нему из дробовика – не будет больше скалиться да лезть с дурацкими рекламами и, что самое подлое, играть на человеческой алчности, выставлять напоказ все мерзости ада: визжащих женщин – подавай им холодильники, автомобили, норковые шубы, шляпы со страусовыми перьями; и разные дурацкие церемонии, – щерятся бессовестно от уха до уха, да как они там ни улыбайся, все равно они зараза на земле и распалители вожделений, и телепередачи эти – богохульство и государственная измена. И бесконечные спектакли дурацкие, что они показывают, тоже не лучше: одно непотребство да насилие и уж точно надругательство над здравым смыслом. Словом, зарядил он свой дробовик, как раз когда старуха, его сестра, сидела таращилась на мерцающий свет – нос длинный, подбородок отвис, сзади по стене черные тени пляшут, – и прямо без предупреждения шарахнул дробью по экрану, разнес к черту: откуда взялся, туда ему и дорога.
Могло бы бедой кончиться. Старуха подпрыгнула чуть не до потолка и повалилась замертво, посинела вся, он ее битый час ледяной водой приводил в чувство. И хоть был телевизор старухин, его спесивой сестрицы, что поселилась у него, когда извела собственные деньги, но у нее не хватило храбрости – или дури – купить новый. Заговаривать она об этом раза два-три заговаривала и подруги ее, те тоже, когда заезжали в гости, сороки трескучие, глаза горят, будто лампочку внутри зажгли, – но дальше намеков никто идти не отваживался. У него дикие взгляды, крапивный норов, ядовитее, чем у пчел его окаянных, ему место в сумасшедшем доме, под замком, – так сказала ему сестра, вся дрожа, будто осиновый лист. Но он-то знал ее с рождения, эта дрожь – одно притворство. Он ее сразу предупредил, когда она только переехала: хочет смотреть телевизор, путь устраивается с ним в сарае, рядом с трактором.
А вообще-то он был к ней великодушен, по крайней мере он так считал. Согласен был даже прятаться в своей комнате, будто пьяный батрак, когда к ней жалуют в гости подруги: старая Эстелл Паркс, бывшая школьная учительница, она и теперь умеет играть на фортепиано «Все окутал дым» и «Красавицу в голубом»; или Рут Томас, эта пятый десяток работает библиотекаршей. Он на многое пошел ради сестры, только и делал, что ей уступал. Но всему на свете есть предел, и для него такой предел – телевизор. Бог создал мир, чтобы смотреть на него прямо, а не задом наперед, пусти медведя жить в сарай, он и кровать твою займет. Тут двух мнений быть не может, что неправильно, то неправильно. Для пустых голов Сатана найдет работу.
– Разве Бог преподал миру Священный завет по телевизору? – подымал он на смех сестру. – Не-ет, словами пропечатал!
– Может, ты еще скажешь, что мы и слова-то должны читать только высеченные в камне, – возражала старуха.
Язык у нее острый, спору нет. Из нее бы проповедник вышел, а то и конгрессмен, да, по счастью, господь в неизреченной мудрости своей, чтобы отвести беду, почел за благо создать ее женщиной. Брат ей так однажды и сказал, когда она ему проповедовала с телевизорного голоса про Поправку о равных правах. Он прямо поразился, ну, что она такое говорит, хотя и знал по журналам, что есть, которые и правда верят в эту чушь.
– Да ведь женщина, она не совсем даже и человек, – возразил он ей тогда. – Они вон какие слабосильные! Они вон плачут, будто малые дети! – И наморщил лоб, недоумевая, как можно этого не понимать.
Она было решила, что он шутит – а он, видит бог, говорил совершенно всерьез, – и в конце концов он убедился, к вящему своему недоумению, что они словно бы изъясняются на разных языках, все равно что ему с лошадью, например, толковать. Но и она была изумлена не меньше его, она так поразилась его взглядам, что он едва сам в них не усомнился.
Ну хорошо, пусть у него взгляды дикие, пусть глупые, но он придерживался их добрых семь десятков лет (ему исполнялось семьдесят три четвертого июля), и не дождутся, чтобы он теперь от них отказался. Конечно, он не мастер рассуждать, где ему до нее, она кому хочешь голову оттараторит, но кое-что он знает, кое-какие существенные факты, да, да, кое-какие истины... – объяснял он внуку, грозно тыча в него крючковатым, растресканным пальцем, – кое-какие истины, ради которых еще стоит по утрам подниматься с постели. Такое знание в наши дни редкость. Может, он вообще последний человек на земле со своим настоящим, неподдельным собственным мнением.