Январь 1930 года. Православный монастырь на реке Кидекше.
Как наяву стояла перед глазами та ночь. Явно спятившая желтоватая луна чуть покачивалась на черном небосклоне, заливая окрестности мертвенным светом, и звезды блестели, словно волчьи глаза среди сосен. Сами сосны торчали прямые, как натянутые струны, – казалось, ударишь топором по коре со всего маху – и пойдет по чаще звон…
Ну да это чудилось спьяну. Не будет больше никакого звона – сапоги прогрохотали по деревянным ступеням наверх, в звонницу (будто черные ангелы… или вороны – вестники смерти, взлетели, взмахнув полами шинелей). Послышалась короткая возня, кто-то охнул, следом грянул выстрел из революционного маузера, снабженного наградной табличкой: «Тов. Красницкому от руководства за преданность делу ВКП(б)».
– Амба звонарю, – хрипло сказал кто-то заплетающимся языком. – Окопался, гнида. Думал, не достанем…
Мелькнуло в воздухе легкое, почти невесомое тело. Упало с глухим стуком на утоптанный снег, чуть подпрыгнуло и осталось лежать, разбросав худые руки.
Очкастый в кожанке, прикативший еще вчера на черной «эмке», весело распорядился:
– Эй ты, с топором! Иди сюда, руби веревку!
– Дык как же? Толстая больно и обледенела… Нипочем не разрубить!
– А за тем херувимом вниз хочешь? С пулей в башке… А ты, малец, давай заводи свою трещотку. Будешь снимать для истории.
Тот, к кому обращались, и вправду был молод. Не старше четырнадцати, худой и маленький, совершенно терявшийся в огромном, не по размеру, поношенном полушубке. Он все время засовывал в рот пальцы, пытаясь их хоть чуточку отогреть. Рукавицы он не смел одевать – иначе можно было уронить старую трофейную кинокамеру, ящик с деревянной рукояткой, вызывающий ассоциацию с балаганной шарманкой. Завести-то можно, сердито подумал он, только все равно ничего не выйдет при таком освещении. Ночь все-таки… Но вслух перечить побоялся.
«Маузер» (без желтой кобуры – не те годы, но от этого не менее впечатляющий) убедит кого хочешь. Антанту победили, так неужто не справимся с какой-то поповской веревкой?
Справились. Отсюда, с земли, картина предстала поистине величественная. Многие даже вскочили на ноги – те, кого ноги еще держали. Иные, смешав убойный местный самогон с привезенной водкой, остались вповалку лежать возле костров, не ощущая ни пылающего жара, ни вселенского холода (а мороз стоял знатный: градусов за тридцать, лютый, нездешний…).
Огромный черный колокол, отражающий тусклыми боками рыжеватые огненные блики, стоял над перилами (непонятно как: веревку, на которой он висел, все-таки перерубили), покачивался, будто раненый, и гудел – мощно, отчетливо, на низкой трубной ноте. Так гудит, прощаясь, умирающий крейсер с пробоиной ниже ватерлинии, уходя в пучину…
– Падай же, сука, – послышался суеверный шепот.
Но колокол не желал падать. Он продолжал висеть в воздухе без опоры и, казалось, светился изнутри мрачноватыми всполохами – иллюзия, конечно (сивуха и ледяная ночь знали свое дело), но – жуткая. Мальчишка с кинокамерой не сразу сообразил, что костяной стук, который он слышит, издают его собственные зубы. Комсомольский секретарь Пашка Дымок тоже стоял в растерянности, запрокинув голову, с ужасом в широко открытых глазах. Даже того, очкастого, тоже проняло… Но лишь на мгновение. Тут же он возник над перилами, в просторном окне на верхотуре, проорал что-то непонятное, уперся рукавицами… Еще несколько подручных нехотя присоединились к нему, ухнули в такт, точно волжские бурлаки, поднатужились…
Колокол летел долго. Ударился о землю так, что поляна под ногами содрогнулась. И лег набок, точно мертвый кит, вынесенный на берег прибоем. Секретарь с верными сподвижниками замерли, стряхивая оцепенение, потом дружно бросились к черному исполину, обступили, крича что-то победное и размахивая руками.
Длинное приземистое строение – кельи для монахов – в десять рук обкладывали хворостом и поливали керосином. Сами монахи, выведенные во двор, заголосили и рванулись назад, в двери (сгореть, что ли решили вместе с монастырем?), но их грубо оттеснили прикладами и сбили в кучу.
– Вот отродье, – сверкнув очками, хмыкнул Красницкий.
– Правда, товарищ уполномоченный, – поддакнул Паша Дымок. – Им новую жизнь на блюдечке подносят, а они упираются. Несознательный народ…
–Думаешь?
Красницкий посмотрел с изрядной долей сомнения и вмиг стал серьезным.
– Ты в Гражданскую воевал?
– В Гражданскую я совсем мальцом был.
– Это плохо. Видишь ли, есть несознательные. Заблудшие. Для них да для таких, как твой Севка, мы и воюем… Им новую жизнь строить после нас. А есть – враги. Эти лютые, им в голову вбили… Ну, неважно. Они в светлое будущее не пойдут. А пойдут – так только для того, чтобы стрелять в нас из-за угла.
Помолчал и резко добавил:
– С такими разговор должен быть коротким. Сева – парнишка с кинокамерой почувствовал холодный пот на спине. Будто кто-то коварный сунул ледышку за шиворот. Он несмело потянул секретаря за рукав. Тот обернулся. Лицо его было нехорошее, застывшее…
– Паша…
– Что тебе?
– А это обязательно… Ну, «короткий разговор»? Может, их еще можно… в новую жизнь? Пусть только пообещают, что не будут из-за угла стрелять. А, Паша?