Мне было почти пять лет, мужичок я вырос вполне самостоятельный и в очаг не ходил. Этим полузабытым ныне словом в далекие предвоенные годы, в середине тридцатых, обозначалось не место, где разводится огонь и готовится пища, а детское дошкольное заведение, нечто вроде нынешнего детсада. Может быть, тем самым тогдашними воспитателями подразумевалось, что тепло и уют домашнего очага детям должен заменить очаг, так сказать, коллективный? Не знаю… Воспитатели любят менять названия, ничего не меняя в своей сути…
Итак, я оставался дома один на целый день. Не скажу, что я рос таким уж законченным индивидуалистом: квартира наша была огромной, коммунальной, комнат на шестнадцать. Правда, в каждой комнате стояли отдельные очаги тепла и уюта — красивые кафельные печи, а в самой большой комнате, бывшей адвокатской гостиной, которую занимала другая семья, был даже превосходный мраморный камин. Но в дальнем конце квартиры, в ее таинственных, не исследованных мною до конца широтах и глубинах, где, по-моему, люди были не знакомы с живущими на противоположном конце, проживали другие дети… Иногда мы сталкивались на нейтральной полосе, возле мест так называемого общественного пользования: возле входной двери или на обширной, необозримой кухне, где на раскаленной плите всегда кипели баки с бельем, а сквозь клубы пара слышалось гудение полутора десятков примусов.
Мы вступали в быстрые товарно-вещевые отношения в виде обмена марок, фантиков, кукол или пистонов. Иногда мы играли до тех пор, пока не вмешивались взрослые.
На кухню я выплывал и по другим, более прозаическим надобностям. Разумеется, хитроумными техническими приборами типа примуса или керосинки пользоваться мне не разрешалось. Утром мама кормила меня завтраком и уезжала на работу, оставляя на обед холодные котлеты и клюквенный кисель или компот в кружке. Суп же в маленькой кастрюльке стоял на кухне, и мне его подогревала старушка-соседка. Поэтому перед положенным для кормежки часом я аккуратно приходил на кухню, где она обычно суетилась, чтобы помочь ей подкачать примус. Это была моя настоящая взрослая обязанность, которую я унаследовал с разрешения отца и которой очень гордился.
По квартирным коридорам можно было спокойно разъезжать на трехколесном велосипеде, что я иногда, особенно в дождливую погоду, и делал. Правда, никакого удовольствия от этого занятия я не получал, потому что издавать пронзительные крики, как на улице, и непрерывно звонить при этом в блестящую чашечку звонка строжайше запрещалось. Нервные соседки вполне были способны оттащить тебя за ухо в твою комнату, чтоб не высовывался, а потом пожаловаться маме… Мама работала целыми днями, мне было ее жалко и не хотелось огорчать.
Поэтому большую часть времени я спокойно занимался своими мальчишескими делами на подвластной мне суверенной территории. Больше всего я любил рисовать. Мать приносила мне с работы для этой цели обрезки великолепного чертежного ватмана, и до сих пор прикосновение акварельной кисточки к пустынному, прохладному от белизны, сияющему нетронутостью пространству и первый цветной мазок, первый след на его поверхности вызывают у меня сладкое состояние восторга.
А краски у меня были удивительные: в большой жестяной коробке, каждая в своем симпатичном фарфоровом корытце, а когда к ним — на самом конце кисточки — я подносил капельку воды, они пахли… Мое раннее детство нерасторжимо связано с этим непередаваемым запахом акварельных красок. В коробке лежали еще две плоские прямоугольные фарфоровые пластины с двумя круглыми углублениями, словно бы от вдавленных в снег пятаков. В этих круглых ванночках полагалось разводить краски. Я с особенным удовольствием отмывал эти ванночки после рисования под большим сияющим медным краном в нашей ванной: плиточки и углубления в них снова становились белыми и прямо-таки похрустывали под моими пальцами от чистоты.
Больше всего мне нравились почему-то две краски: лимонно-желтая, точь-в-точь как цвет крылышек бабочки-лимонницы, и фиолетовая. Последней краски я даже, пожалуй, немного побаивался и употреблял редко, всякий раз следя с особенным замиранием, когда на листе вдруг начинал проявляться этот таинственный глубокий оттенок. Пожалуй, в природе он иногда неожиданно возникает на лепестках анютиных глазок, но не тех, бледно-голубых, чахлых, случайных дачных растениях, а в редких исключениях тщательного отбора и селекции проступает нежданно этот бархатистый королевский цвет…
Рисунков за время отсутствия отца скопилось прямо-таки потрясающее количество. Я мог спокойно спать на них вместо матраса… Во многих акварельных корытцах на дне стали проявляться угрожающие проплешинки: краски кончались… В это самое время необыкновенно удачно, как дружно считали мы с мамой, вернулся с зимовки папа. Он прилетел с острова Врангеля, — к тому времени я знал на специальной карте Арктики все полярные острова! — вернулся большой, бородатый, веселый и шумный, и в нашей комнате сразу стало тесно. Он скинул свой мохнатый полушубок, от которого пахло морозом, бензином и собаками, сел на диван, поставил меня между колен так, что наши лица оказались на одном уровне, и потерся носом о мой нос.