Эта поездка стала восприниматься как нечто реальное, лишь когда взору открылась груда камней за собором.
Был час, когда героический город устраивает себе сиесту. Сквозь отлитые из осеннего свинца небесные жалюзи солнце посылало на землю свои копья. Но копья никого не ранили, ибо зенитные лучи пронзали воздух лениво и даже с некоторой меланхолией.
Глядя на парящие вокруг и словно лишенные всякой тяжести пылинки, Фермин вспомнил – или это проснувшееся вдруг чувство иронии напомнило ему, – что говорил о душе Демокрит. А Демокрит говорил, что душа – это огненные атомы, гладкие и круглые, похожие на пылинки, которые видны в луче свете, сквозящем из щели.
Вот они, эти бесчисленные души, мерцают в воздухе, подумал Фермин с улыбкой. Но улыбка тотчас скривилась, быстро проделав краткий путь, отделявший ее от гримасы, стоило Фермину вообразить себя самого в виде круглой раскаленной пылинки, видимой лишь в нестойком световом луче.
Этот луч света имел имя и звался Аной.
Уже несколько лет они были счастливы вместе. Счастливы, уточним, как брат и сестра. Фермин был пастырем одной из общин, что ищут истоки, ищут то самое братское единение, которое отличало катакомбное христианство – Церковь, какой она была при основоположниках, защищенную тонкой, но несокрушимой броней веры и слова Божьего. Эту золотую ветвь позднее захватила власть, опирающаяся на меч и деньги. «Если не можешь одолеть их, присоединись к ним». Что и сделала власть по отношению к Церкви – и разрушила ее, превратила в омофор для богатых, для диктаторов. Именно об этом пылко говорил Фермин в своих проповедях во время неформальных месс, которые община называла «ассамблеями народа Божьего».
И с тех самых пор, заключал Фермин, обращаясь к братьям и сестрам, официальная церковь стоит на службе Империи. Если бы Христос, сын Божий, воплощенный в человеке, возвратился сегодня в наш мир со своими учениками, людьми простыми и необразованными, и со своими неблагонадежными друзьями – проститутками, прокаженными и бродягами, – официальная церковь, в этом можете не сомневаться, осудила бы Его. И со свойственным ей лицемерием позволила бы совершиться распятию. И все согласно кивали, потому что Фермин говорил вещи общеизвестные, и не один епископ втайне подписался бы под этими словами, потому что с церковью произошло то же, что происходит с чистым золотом, когда его смешивают с фальшивым, – новый сплав теряет всякую ценность.
Но они, то есть эта община, верили по-настоящему. Они были золотой ветвью. А среди прочих он и Ана – самые пылкие, самые горячие поборники обновленной веры.
Среди бесчисленных пылинок, парящих в воздухе, он пытается отыскать две, которые хоть чем-нибудь обратили бы на себя внимание, хоть чем-нибудь отличались бы от остальных. Он видит, как Ана встает. На ней красный пиджак, белая блузка с кружевами закрывает прекрасно вылепленную грудь, сквозь прихотливый узор просвечивает кожа. (Словно сантеро [1] украсил тело деревянной статуи Девы Марии.) Нижняя губа подрагивает в тике, как будто тело таким образом на что-то жалуется, и на губе мерцают некогда загадочные метафоры из «Песни Песней». Как лента алая губы твои, и уста твои любезны. Как половинки гранатового яблока – ланиты твои под кудрями твоими. Шея твоя, как столп Давидов, сооруженный для оружий. Ана идет решительно, пожалуй даже слишком решительно, к амвону и продолжает чтение Евангелия от Матфея:
«И когда вошел Он в лодку, за Ним последовали ученики Его. И вот, сделалось великое волнение на море, так-что лодка покрывалась волнами; а Он спал. Тогда ученики Его, подошедши к Нему, разбудили Его и сказали: Господи! спаси нас: погибаем. И говорит им: что вы так боязливы, маловерные? Потом встав запретил ветрам и морю, и сделалась великая тишина. Люди же удивляясь говорили: кто Этот, что и ветры и море повинуются Ему?»
Не покидать лодку – даже во время бури. К такому решению они в конце концов и приходили, когда во время месс, больше похожих на ассамблеи, спорили о том, следует или нет покинуть лоно официальной церкви и начать все заново – как он, Фермин, с облегчением сменил сутану на джинсы. Только в особых случаях, скажем посещая умирающего, дабы не оскорблять чувства самых консервативных прихожан, которые не принадлежали к базовой общине, он облачался как положено clergyman'у – и тогда жесткий воротничок металлическим обручем сжимал ему горло.
Как сейчас, в Ветусте.
Он приехал сюда, чтобы навестить умирающего. Своего дядю Хайме, больного раком.
В юности Фермин ходил с дядей на охоту. И теперь вспоминал эти походы как пытку. Всякая охота требует тишины, говорил дядя Хайме, но охота на птиц требует тишины абсолютной. Полнейшей. И, говоря это, он впивался в него ледяным, холодным, как сосулька, взглядом. За все то время Фермин так ни разу и не выстрелил. Он покорно, с бесчувственностью полена позволял водить себя по болотам и ложбинам. Но боялся, что, если выстрелит и промахнется, родной дядя разворотит ему пулей череп – с тем же хладнокровием, с каким убивал диких уток.
Почему же тогда он ходил с дядей, если никто другой на это не соглашался?