Создавать в малой укромности милого дома. За дверью: захолустье, накрытое явью, как западней, и ничего не поделаешь — срединный мир переполнен тихим безличьем до набрякшего спазма и полуденной саркомы. Тесный рубеж, топографический рубец, лелеющий громоздкую ширь или жестко упакованный urbis. Повторяется изо дня в день: что там? кто расскажет? Стихотворение лежит на этом промежуточном лезвии, отражающем небесный свет и большой пустырь, где руины дальних обстоятельств встречают окрест буйный и полнокровный конец. Мы идем вдоль канала, мой друг вспоминает фильм — Аккерман: женщина моет посуду, выходит на улицу, поворот головы, осеннее предместье, холод. Пейзаж сильнее интриги, и наблюдение за колыханием трав продиктовано отнюдь не тяжкой необходимостью в лирическом отступлении. Вот безотчетный дух, который настаивает, чтобы ты вырвал его из алчной неизвестности, и бесполезны теоретические усилия; тут правомерна лишь твоя — буквально — физическая причастность к стремительной силе, и она пропадет, если не дать ей имя.
Не городская молвь, не густая природа, но этот пограничный порыв, всякий раз отклоняющийся от них, сводит образ в одну вестибулярную гроздь, в напряженное предчувствие, лишенное торопливости. (Когда стихотворение спешит оформиться, оно умирает, теряя возможность в дальнейшем воскреснуть: концентрация косной структуры, завершающейся почему-то рифмой). Принять или не принять — дилемма будто растягивает меня с обеих сторон и расчленяет надвое.
Но выбрать: не колеблемый ветром куст, не пустоту, что смахивает на полую однозначность и уныние, а тугой трепет ветвей, приносящийся поверх материи. Стихотворение, как ночь, зримо лишь темнотой. Оно восхищает нас в той мере, в какой удаляется. Недоступное в нем предельно корректно и требует, чтобы ты послал внутри себя гонца, интуицию. Текст, минуя ряд беглых взглядов и накатанность, становится глубиной, тормозящей движение и затасканный ландшафт. Поэтический код делится до основания, но сохраняется крохотный лаз для мягкой растерянности. Дробность, осколки, затертые в креплении глухого микрокосма и необъятности. Увы: ни одной строки, оставляющей надрез в скучающих глазах. Мы продолжаем идти, озираясь. Тень воздуха плывет по стене: речь изрекает неизреченное. Мы смотрим на безлюдную улицу, залитую солнцем, и читаем в ней успение дня. Старый квартал, транс и традиция городских окраин. Неведомое опускается до никчемной посюсторонности убогих примет, и новый маршрут проложен только в узкой полосе — не в сутолоке слогов, не в патерналистском твержении дремотных форм. Невесть откуда берется покой и блеск. Благо: где несказанно трудно набирать качество, где приходится отстаивать каждый отвоеванный толчок. Рука протянута к стакану, и ты чувствуешь, что здесь побывал свет. Какая редкость! Зачастую язык засылает себя в тупик. Однократный просмотр окраинной колеи — и того довольно: в нас проникла скудная доля, но в самом деле поглощенной мелочи оказалось слишком много, и она перелилась через край.
Освежающий промельк в местном чистилище вдруг выделяет, как знойный сок, солнечную длительность, рядом с которой будничный прах и суета сокращаются в заурядный и сякнущий комок. Обо всем забывают, спасаясь в забвении. Традиция в том, чтоб напомнить — так в речном потоке одна волна передает другой древнюю текучесть. И не дай Бог скрыть топорную суть в холодном стиле, маркирующем действительность, или в мрачном романтическом лицемерии. Здесь что-то иное. Стихотворение, обгоняя вещь, старается уличить ее в тамошности, словно иначе нельзя угодить в благодатный мир. В нем подобная цель пружинится в сладостной изготовке, разрешаясь в финале смутным созерцанием. Вода и пыль загородных линий. Ты признаешься: убежать, исчезнуть в Средиземноморье. Фильм Орсини, пейзаж, сводящий с ума. Между тем вокруг носятся миазмы человеческой инерции и серой застылости, едва ли нуждающиеся в поэтическом комментарии. Но стоит ступить на еле заметную грань, где бесполезное подпирает нас твердой почвой, как начинает брезжить милое сердцу пространство.
Писать медленный текст, накаленный всюду монотонностью и резким освещением. В мире неумолимого совершенства и просперити легче упасть, и по этой причине интенсивней строится внутренняя работа, нарастающая в голую объективность. Художник в таких случаях использует каждую мерцающую лакуну и яркую щель, чтобы сберечь общий лад. (Находится порою тот, кто осеняет уже освоенный порядок своеволием каких-то новых именований, и письмо его оседает в иную картографию. Позднее бешеные гонки и бунт хиреют в блекнущей тривиальности, пересекая долину — от раннего агапе до сухой индустрии слов). Однако в промежуточной обстановке предмет и персонаж балансируют в становлении, в отсрочке, в гибкой незрелости, выскользнувшей вертко из патологии норм в окрестный пепел.
Путник, озирающийся. Наступает вечер, и времена меняются, как поет Боб Дилан. Дорога тянется в определенный сумрак. Бог мест. Где он? Мы возвращаемся в летнюю комнату, где теплый ветер колышет белые шторы. Земная тема отсеется неизбежно от стихотворения, и сквозняк выдует из него лирическую темь, но тем не менее ток упругих недомолвок ударит в грудь. Сегодня. Как и прежде.