Никифор вышел к тракту логом, снял лыжи, прислушался — не несет ли кого нелегкая. Бойким стал Богоявленский тракт. Месяц назад по нему красные отступали, и пешком, и на конях. Теперь вот белые… Он увидел солдат, человек тридцать, верхами. Они спускались с горы, впереди ехал в розвальнях офицер.
Сняв со спины ружье, Никифор встал за елку. Стоять пришлось долго. Солдаты под горой спешились, офицер вылез из саней и направился к обочине. Остановился офицер шагах в десяти от Никифора, хотел наскоро справить малую нужду, да руки не слушались. Он и дул на них, и пальцы в рот толкал. Смотрел Никифор на беднягу и думал — людей убивать человек научился, видно, дело нехитрое, а сходить по малой нужде толку нет.
У офицерских саней, держа наготове тулуп, топтался возница. Присмотревшись к нему, Никифор узнал своего тестя, Сафрона Пантелеевича, и так разволновался, что чуть не выдал себя. Чтобы получше разглядеть тестя, он стал сбивать рукавицей снег с сучьев. Лошади услышали шорох в лесу и запрядали ушами. К счастью, офицер уже садился в розвальни. Сафрон Пантелеевич бросил ему тулуп, сел сам, и молодая лошадь взяла с места в галоп. Белая пыль поднялась за санями. Зацокали, застучали копыта. Верховые, нахлестывая лошадей, бросились догонять офицера. Когда они скрылись, перевалив за гору, Никифор вышел на тракт, прошел по крепкой наезженной дороге саженей тридцать и нырнул под широкие елки. Под елками встал на лыжи, наломал лапника и, заметая следы за собой, подумал, что тестя еловым голиком из памяти не вымести. Двадцать лет прошло, мужики за это время состарились, избы осели, а день тот летний ему не забыть. Помнил он каждое слово, сказанное тогда, помнил избу, чисто вымытую, и счастливую Александру. Сидели они с Сафроном, с отцом ее, за столом. А Юлий Васильевич по горнице ходил, волновался. Молодой был еще господин лесничий, понять не мог — зачем богатому мужику казенный лес воровать, если лесорубный билет стоит всего двенадцать рублей. «Двенадцать с гривенником, господин Дубенский», — поправил его Сафрон. Лучше бы промолчать мужику, да кто знал, кто ведал. И сейчас не верится, что большая беда началась с горошины. Уж очень обидно показалось господину лесничему, что гривенник богатому мужику дороже совести. Он даже застонал и в лице изменился. Сафрон дочь кликнул, она вышла в горницу с кружкой браги, напоила Юлия Васильевича и поклонилась ему, дескать, кушайте на здоровье. Семнадцатый год шел тогда Александре. Одевалась она по-городскому, дома без головного платка ходила, косы русые не прятала, красоту тоже…
Сорока застрекотала в горе — опять кто-то шел или ехал по тракту. Вздохнув, Никифор зашагал к дому, но еловый голик не бросил — на чистых еланях заметал следы за собой. Пока до речки Безымянки шел, по ямам да кочкам, некогда было вспоминать, а как в Безымянку спустился, и идти стало легче, опять прошлое одолело. Вспомнил тяжелый стол в красном углу, покрытый пестрой скатеркой, вспомнил сомлевшего от жары хозяина и Александру в розовом платье с оборками.
Сафрон похитрее был господина лесничего, поставил на стол пузырек с чернилами — пиши, значит, бумагу по форме, штрафа не боюсь. Юлий Васильевич замялся, Сафрон и начал «кружева плести». Не в гривеннике, говорит, дело, а в обычае, и обычай тот идет из глубокой старины. Жили, дескать, богоявленские мужики сотни годов сами по себе, пока не пришел на Каму-реку граф Строганый, и начал он леса сводить, заводы железные ставить, чтобы потом от русской земли отложиться и в германицу сивому перекинуться. Царь об этом дознался, велел скрозь дремучие леса дорогу пробивать, чтобы могло царское войско к Каме выйти и графа-изменника лютой смертью казнить. Государевы люди год рубят дорогу, другой, а лесу конца и края нет. А у графа в селе полюбовница была, могутная девка, мужиков била на помочах. Граф любил с ней в бане париться, выходил из бани, как после говенья, ветром его качало. Богоявленские мужики смекнули — не резон им царское войско ждать, подкараулили графа, когда он из бани шел, связали и представили пред царские очи. С той поры запрету богоявленским мужикам ни в чем нет.