Федор Федорович Кнорре
Одна жизнь
Она давно сидела не двигаясь в плетеном кресле посреди непросохшей лужайки, закутанная туго, до ощущения какой-то детской беспомощности, в одеяла и теплые платки.
От насквозь промерзшего за зиму, опустелого особняка, как-то уцелевшего после всех бомбежек и пожаров, садовая дорожка спускалась к реке, через заросли мечущихся на ветру голых кустов.
Еще вчера запоздалые, обтаявшие льдины все шли и шли по течению бесконечной, редеющей вереницей, а сегодня вода уже совсем очистилась и теперь, странно напоминая своим звуком о лете, потихоньку плескалась о черные берега.
На той стороне реки, где до войны в Парке культуры по вечерам играла музыка, скользили белые паруса около яхт-клуба и пестрели среди зелени разноцветные зонтики летних кафе, теперь все было безобразно изрыто, обожжено, и ветер раскачивал голые ветки деревьев в пустых аллеях.
Все было безлюдно, бесприютно, продуто пронзительным ветром, и все-таки какая-то давно застывшая в ней самой надежда начинала теперь оттаивать.
Всю эту страшную зиму она пролежала больная, в чужой, случайной комнате. Сколько раз она совсем переставала надеяться и бесконечными ночами, не отрывая глаз от крошечного синего огонька лампочки-коптилки, думала о том, как страшно несправедливо и жестоко, что именно этот, сам еле живой и жалкий, огонек с ноготок, наверное, и есть тот последний свет, какой суждено еще видеть ее глазам. И вот все-таки сегодня она впервые переступила порог своей комнаты; пошатываясь от слабости, прошла через терраску, с хрустящими под ногами цветными стеклами, и вот опять увидела эту полноводную реку, высокое небо и услышала плеск воды.
Теперь ей надо только очень долго отдыхать, побольше молчать, научится снова ходить, и тогда можно будет улететь далеко отсюда, на юг, где нет войны, к теплу и солнцу, поправиться, вылечиться... И потом (еще и еще раз - потом) она сможет наконец вернуться к работе. Подумать только: к работе, к жизни!..
Работа вовсе не была, как любят говорить, "главным" в ее жизни. Нет, работа была ее жизнью... Эти бесконечные утренние репетиции у рояля, на пустой, полутемной сцене, среди вчерашних декораций. Внимательно вслушивающийся с полузакрытыми глазами концертмейстер. Запах пыли и мочала от водорослей еще не убранного "подводного царства", и она сама, от стеснительности кутаясь до подбородка в серый вязаный платок, робко пробует первые ноты новой партии, о которой она мечтала, которой она добивалась и которой теперь смертельно боится.
Чем дальше, тем сильнее ее охватывает чувство сомнения и слабости своих сил по сравнению с неприступной громадой задачи.
Тучный партнер самодовольно распевает, помахивая рукой с вылезающей из рукава манжетой: "О, блажэ-эн-ство! О, томлэнье! О, восторг! О, упоенье!.."
А она одна из всех не может справиться, голос у нее не звучит, оркестр нарочно заглушает лучшее место в ее арии второго акта.
Она просыпается по утрам и засыпает с одной мыслью - о спектакле. Во сне она видит, что ее заставляют петь на перекрестке улицы, среди грохота трамваев, и просыпается в слезах.
Она начинает ненавидеть себя, работа превращается в мучение, она ждет спектакля, как казни, у нее только одно желание - отказаться, исчезнуть, но она ничего не может остановить. Лихорадочно стрекочут швейные машинки в костюмерной, помреж, закинув голову, машет рукой, подавая сигнал рабочим на колосниках, и ползут вверх, качаясь на блоках, небесно-голубые холсты с облаками. Наперебой стучат молотки, ползают вдоль рампы на коленях электрики, и полутемная сцена мало-помалу заливается теплым многоцветным светом; уже толпятся статисты, разбирая железные шлемы из ящика, - и надо всем этим несется нестройный, разноголосый гул готового заиграть оркестра.
В день спектакля ее трясет с утра нервная дрожь, она почти уверена, что потеряла голос. Всматриваясь в лица товарищей, она ясно видит, что друзья ее смущены, а недоброжелатели едва скрывают предвкушение своего торжества. Она начинает мечтать оттянуть начало хоть на один час, хоть на несколько минут. С опущенной головой она торопливо проходит из своей уборной по коридору и спускается по лестнице. Отступления нет. Сцена залита светом, последние такты увертюры гремят в оркестре, и с тихим шуршанием, похожим на вздох, занавес взлетает вверх.
Она стоит в боковой кулисе, прижимая руку к сердцу, стараясь выровнять дыхание.
Волна согретого воздуха доносится из темного зрительного зала - это дыхание тысячи людей, которые ждут ее выхода, а ей кажется, что она не посмеет даже поднять голову и показать этим людям свое лицо.
Какая-то сила отрывает ее от места и толкает вперед, и вот она уже на сцене, радужный туман рампы у нее перед глазами, и она слышит первый звук своего голоса. Почти с удивлением, точно со стороны, слышит она, что голос льется свободно и легко. Притихший зал начинает замирать. Она физически чувствует, как постепенно берет его в руки... нет, еще не совсем... вот теперь, кажется... да, вот теперь она его держит, и голос слушается так, что петь делается наслаждением, и она поет, поет, и вот оказывается, что все уже кончено - откуда-то издалека обрушивается грохот аплодисментов, сверху летит волнующаяся стена занавеса, она бежит стремглав по крутой лестнице, хватаясь за железные перила, и за ней несется все разрастающийся грохот.