Стихи он писал с детства, но, сын врачей, по семейной традиции летом 41-го поступил в медицинский институт и после первого семестра был взят в противотанковое училище. Командовал взводом сорокапяток — сорокапятимиллиметровых противотанковых пушек, бивших по немецким «Тиграм» и «Фердинандам» прямой наводкой и с самой короткой дистанции. В такой артиллерии мало кто выживал. Оттого ее и прозвали «Прощай, Родина!». За четыре месяца фронта Костя был дважды награжден орденами Отечественной войны обеих степеней и дважды ранен: сначала в голову, затем ему миной оторвало ногу. В двадцать лет, сердцеед и красавец, он стал инвалидом.
Провалявшись с год в госпиталях, Костя услышал о существовании Литературного института и выслал документы в Москву. Приняли его со скрипом. Стихи показались приемной комиссии мрачноватыми. Так, в «Реквиеме Валентину Степанову» были строки:
И матери рвут со стен иконы
И, может, не только иконы рвут,
И бьют себя в чахлую грудь,
и драконом
Ошеломленного Бога зовут.
Разумеется, смущали комиссию не столько строки о Боге, сколько неясность: не портрет ли вождя, кроме икон, рвут со стен матери? Однако лето сорок пятого было сравнительно либеральным, и, снизойдя к его боевой биографии, комиссия зачислила Костю на первый курс. Так мы с ним познакомились и, хотя он был четырьмя годами старше, подружились.
Учился Костя хорошо. Лекций не прогуливал. Четким, с легким наклоном почерком конспектировал все, что читали профессора (по этим конспектам лентяи всего курса готовились к экзаменам). То ли за войну соскучился по учебе, то ли был с детства упорен и трудолюбив, но студента прилежнее Кости мне встречать не приходилось, хотя я перебывал во многих вузах.
Невысокого роста, стройный, он всегда был подтянут. Армейская форма без погон сидела на нем ловко, а уж в штатском и при галстуке он был невероятно элегантен. Лишь едва заметная хромота напоминала о ранении, но никто не верил, что у него нет ноги. Протез немилосердно натирал культю, однако Костя ни за что не пришел бы в институт на костылях.
Жил он бедно и в углах — не по Достоевскому в углах, а в самых реальных углах, то есть снимал в хозяйской комнате койку и тумбочку. Так продолжалось пять институтских лет и еще двенадцать — спустя. Доходы у него были скромные: стипендия и мизерная инвалидная пенсия. Отец и мать — они давным-давно развелись — помогали ему как могли, но возможности их были ограничены.
Однако Костя на судьбу не жаловался. Наоборот, старался выглядеть победителем жизни. В пивных (а в дни стипендии мы заглядывали в пивные принять сто грамм с прицепом, то есть вливая водку в пиво) он вечно с кем-нибудь дрался.
— Ты как Байрон, — говорил я. — Тот, чтоб не комплексовать из-за хромоты, переплыл Ла-Манш… Но пожалей вывеску.
— Байрон — своей тоже не жалел, был кулачным бойцом, — отвечал Костя.
Сходство с Байроном — хромота, дерзость, драчливость, успех у женщин и, наконец, поэтический дар — ему явно льстило. Он даже написал стихотворение «Дон Жуан»:
Вечерами по осенней хляби
Он доныне ходит по Москве
В очень серой, в очень мягкой шляпе,
В очень обезличенной тоске.
Кем он был? Испанцем иль евреем,
Или пионером новых рас?
Агасфером? Дорианом Греем?
Так ли это важно уж для вас?
Это стихи сорок шестого года. Но и через двадцать лет он писал о том же:
Обмылок, обсевок, огарок,
А все-таки в чем-то силен,
И твердые губы дикарок
Умеет растапливать он.
…………………………………
Он худший из донжуанов,
Да видимо, лучшего нет.
И вот уже дрогнули звенья:
Холодный азарт игрока,
И скука, и жажда забвенья,
И темное чудо греха.
В первые литинститутские годы он много работал, настойчиво искал свою тему и свою интонацию, обращаясь то к Северянину, то к Симонову, то к Пастернаку, то к Твардовскому. Но среди этих разнородных, разношерстных влияний уже мелькало что-то свое.
Стихотворение «Нас хоронила артиллерия…», несмотря на явные заимствования из Пастернака, многие молодые поэты знали наизусть, говорили о нем, спорили. Оно было написано от имени поколения павших. Там были строки:
Один из них, случайно выживший,
В Москву осеннюю приехал.
Он по бульварам брел как выпивший
И средь живых прошел как эхо.
В середине шестидесятых Костя по просьбе Е. Евтушенко вымарал несколько строф — и хорошо сделал. Но, странная вещь, стихотворение от этого что-то потеряло.
Той осенью сорок шестого Костя почему-то решил, что павших солдат уже забыли, что их помнят лишь матери да…
Главнокомандующий Сталин.
И, отпустив уже к полуночи
Секретарей и адъютантов,
Он видит: в дымных шлемах юноши
Свисают с обгорелых танков…
Это была какая-то странная зашоренность. Впрочем, действительность — отмена выплат за боевые ордена и праздника Победы, а также негласная высылка из Москвы увечных фронтовиков, прозванных в народе «самоварами», — развеяла Костины недолгие иллюзии. Однако с самого начала его отношение к Сталину было не одномерным. Помню, примерно тогда же мы с ним пошли на трофейный шлягер — «Девушка моей мечты». Фойе кинотеатра было украшено предвыборными транспарантами.
— Какая лучшая рифма к слову «вождь»? — спросил он беззвучно одними губами.
— «Вошь», — так же беззвучно ответил я.