Если о плачущих — это теперь обо мне;
кроткий, блажен ли и ты под церковным покровом,
под оснежённой сосною, в чудовищном сне,
не озаряемый больше восходом багровым?..
Тип той мужской, роковой для меня красоты,
что воплощали, пожалуй, Вавилов и Бунин:
чистые, чуточку рысьи степные черты —
ты у нас мог быть и кавалергард, и игумен.
Яркий лучистый цикорий за створками век —
вечный цветок пустырей хуторских и армейских…
Как за Высоцким сигал его верный Абрек1,
так же пластаюсь я в плазменных волнах летейских
к тайным орбитам, изнанке привычных кулис…
Все-то, смешливой, мне было с тобою забава.
Рукоплескала, смеясь: «Повтори же на бис!» —
слыша, как про Балаклаву сказал «Баваквава».
Так же в ночи водосточною жестью гремит
ветер Петровского парка (прости за цитату!).
Я при тебе и не знала, как плачут навзрыд.
Жаль, никогда не кричала вдогонку: «Куда ты?»
Что ж ты оставил чабрец под настольным стеклом,
благоуханную, Господи, эту тельняшку?
Ставшую белой на солнце, все более злом,
эту штормовку, афганскую эту фуражку…
Все nota bene, все птички на книжных полях…
Страшным ножом, не забывшим афганские горы
(с предположительной вязью «аллах бисмиллях»),
остро чиненные «фаберы» и «кох-и-норы»…
Светлым донским табаком продымивший усы,
длинные пальцы по-детски пятнавший в чернилах,
мне не в пример, никогда не боялся грозы.
Нитку сушеных грибов позабыл на стропилах…
…Я неизменно, мой нежный, тихонько в углу —
музыку эту, уж точно, не мы заказали.
С бражником да игроком не присяду к столу:
только начни, а уж полный набор всякой швали.
Непобедимый, не будь недоступен и строг,
не осуждай за назойливость и за отсталость
бабью… Как будто любимый ушел педагог,
а для него лишь старалась, его лишь боялась.