Не темно, а сине-сине. И звезд в небе — как насыпано.
Мы с бабушкой сидим на ступеньке крыльца. Бабушка вздыхает и что-то шепчет. Наверное, молится. Я привалился к ее мягкому боку, и мне уютно и надежно.
Тихо. С гудением пронесся жук, щелкнулся в листву. Подошла тетка Фекла, села рядом.
Синева стала вязче, будто в нее подлили черноты. Скрипнула дверь. Загремела цепь на воротке колодца. И заныл вороток: пить-пить-пить.
Далеко, возле клуба, балалайка бойко выбивает елецкого.
Прошел по дороге человек, пыхтя папиросой.
…Вернулась из клуба Нюра, села рядом, подперла худенькое лицо рукой, печально вздохнула.
— Чего рано? — спросила Фекла.
— Скушно, — ответила Нюра, — хоть бы спектакль Устин Ефимыч затеял…
— Василий-то пишет?
— Пишет. Как неделя, так письмо… Скучает, — томно сказала тетя Нюра. — В моряках служит голубенок мой… в городе Кронштадте. Чует сердце — окрутят Василия мово тамошние девки.
— Ты смотри за собой лучше, — сердито забрюзжала бабушка. — Как вечер, круть хвостом — и на гулянку!
— Давай, маманя, лучше споем, — сказала Нюра, — а то на душе сумно и спать неохота… Давай-ка запевай старинную прощальную…
— Давай, — соглашается бабушка, — потешимся на сон грядущий… Ты, Феклуша, следи за мной, а ты, Нюрка, не забегай и ниже бери.
Бабушка кладет руки на колени, распрямляется и запевает хрипловато-протяжно:
Ээ-эх да-а за речко-о-ой…
Дотянув «за речкой», бабушка умолкает, словно раздумывая, петь ей дальше или нет. Слышно, как в хлеву поскрипывает жвачкой корова, гукает жутковато на колокольне сычик и бойко выбивает кто-то на трехструнке плясовую.
Бабушка кладет мне горячую руку на плечо и снова затягивает:
Фекла и Нюра подхватывают вторя:
Эх-х да за речкой, за-а-а реко-о-о-ой!..
У бабушки голос тусклый, надтреснутый. Тетка Фекла поет широко, мягко. И тонко, печально выводит Нюра:
Эх да расставалась,
Эх да расставалась,
Расставалась я с тобо-о-ой…
Бабушка и тетка Фекла смолкнут, а Нюрин голос звенит, звенит. И печально мне делается. И так жалко песенную тетку и солдата, с которым она прощалась, провожая его на войну, что впору заплакать.
Песня кончилась. Умолкла балалайка у клуба. Нюра ушла в избу. Слышно, как взбила кулаками подушку, улеглась на кровать.
Повеяло запахом вянущей травы, какой-то пресной сладостью. Дернул коростель и смолк, словно испугавшись. Тишина. Мигнул и погас керосиновый свет в последнем окошке. А я замечаю, что звезды будто бы передвинулись в небе, сделалось светлее, а босым ногам стало холодно.
— Малец-то, Митревна, спит совсем, — говорит тетка Фекла.
Бабушка прикрывает мне спину чем-то теплым, должно, своим платком.
— Онтось! Набегался! Сейчас ему день-то в год, а у нас год, как сухое поленце в лежанке, глянь — и угольки… Заглянуть бы вперед, как жизнь-то устроится?.. Серенька, дрыхнешь, что ли?
— Он уже без задних ног, — смеется тетка Фекла. — Мой Алешка и ужинать не стал, до сенника добрался и готов!
А я не сплю. Я плыву куда-то, все слышу, будто сквозь какую-то тихую музыку, и мне очень хорошо.
— Дуняшка-то что пишет? — спрашивает соседка.
— Обещается приехать, — вздыхает бабушка и гладит меня по спине твердой ладонью. — Пиши не пиши, отрезанный он ломоть!
Я знаю, что мать вышла замуж за фабричного механика, а меня взяла и «отрезала». «Ну и ладно, — думаю я, — буду жить вдвоем с бабаней… Пойду в МТС, на тракториста выучусь, потом куплю бабушке ситцу на платье, полусапожки с ушками, а себе гармошку и решето леденцовых петушков друзьям…»
В прошлом году я хотел работать конюхом и лучшей судьбы не желал, а теперь стану трактористом в промазученных, как кожаных, штанах, в стеклянных квадратных очках, и чтобы обязательно руки у меня сделались черные и большие.
Вот ребята будут завидовать! Сяду на железное, корытцем, сиденье, дерну за какие-то рычаги, и пошла-поехала! Острые лемеха отворачивают пласты земли, как масло, из трубы пыхает керосиновый дым, сзади, опасаясь подлетать близко, прыгают в борозде грачи. Рыжий Санька бежит наперехват, кричит: «Сережка! Сережка!»
— Сережка! Сережка! — тормошит меня бабушка. — Совсем рассолодел, пойдем спать…
Возле правления колхоза дед Евсей бьет шкворнем в подвешенный на тополе обрубок рельса.
— Бринь-нь-нь! Бринь-нь-нь! — плывет в горячем воздухе стальной звон. Полдень.
Лешка, я, Санька, Федька и Гришка чиним бредень у нас в саду. Мишка указывает, а младшие Прокопюки мешаются. Работа подвигается плохо. Сетка прелая, дыра на дыре. А здесь еще, как на грех, пришла Нюра. Увидела, что мы латаем хорошими нитками рвань, принялась меня ругать, будто у нее черная катушка пропала, а она, дурочка, ищет ее третий день. Явилась тетка Фекла и подлила кипятку.
— Никакова ума — одно озорство! Другие-то дети своих родных покоют, ублажают поведением, а от этого одни слезы горькие!
Это она из-за петуха на меня обозлилась. Я Феклиному петуху ноги связал и натравил своего, чтобы он ему наклевал.
Тут Фекла углядела остаток ниток, начала замахивайся на Лешку и причитать, что шпулька была у нее последняя и она берегла ее пуще глаза, теперь, ежели идол кудрявый прохудит штаны, пускай ходит, как собаки его рвали в подворотне, и сверкает в прорехи телешиной.