Он думал о своем сердце, о недоброжелателе, который гнездился в нем и побуждал его сейчас все бросить, упасть на траву и просто лежать без движения, долго-долго просто лежать… Быстро смахнув со лба капельки пота, он с силой воткнул лопату в вязкую сырую землю, и, вывернув тяжелый пласт грунта, разрубил. Потом еще, еще и еще… «Господи, — простонал он, — пощади создание Твое!» В голову настырно лезли колкие мысли раздражения на все и вся, словно кто-то упрямо раздирая сознание, протягивал там безконечную нить колючей проволоки. «Господи, помилуй…»
— Отец Агапит! — окликнули его, — к отцу наместнику зовут. Поспешай!
Он наскоро отряхнул подрясник, поправил скуфью и быстро засеменил краем огорода к виднеющимся вдали храму…
Вечером, после правила, он вошел в свою келью, перекрестился на образа и подошел к столу. Взял в руки лежащую открытой книгу святителя Игнатия и прочел вслух: «Новоначальный! Посещай часто келлию твоего духовника или твоего старца для духовного твоего назидания и исповедания твоих согрешений и греховных помыслов твоих… Почитай святилищем ту келлию, в которой ты слышишь оживотворяющее тебя слово Божие…» Он вздохнул и шагнул к окну, чтобы задернуть шторку. На мгновение застыл, прижавшись лбом к холодному стеклу. Там в темноте скорее угадывались, чем виделись поле и кромка леса, за которыми пряталась деревенька со спящими сейчас домами. «Днесь солнце, — вспомнилось ему, — а заутра мрак, и дождь, и снег; днесь пированья и браки, а заутра плачь и сетование…» Его мысль всколыхнулась: «Дом…» Он резко задвинул шторку и решительно подошел к аналою, открыл лежащую там Псалтирь, и, поправив фитилек в лампадке, начал вполголоса медленно читать: «Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас, аминь…»
* * *
Дом засыпал долго и мучительно трудно. Он, как объевшаяся отравленной городской зеленью неуклюжая гусеница, вползал в ночь и тяжело ворочался в темноте, надсадно кашлял прокуренными легкими прозаика Бушуева, хрипел налитой самогоном утробой Гены Хлобыщинского, тревожно скрипел кроватью Ивана Викторовича, и во сне все бормочущего свое неизбывное «Воздуха мне, воздуха!»; глухо матерился устами дебошира Николая и похотливо вздыхал голосом Анны Григорьевны; он сталкивал в коридорах обрывки воздушных видений художника Гули с уродливыми, похожими на огромные бидоны с брагой, сонными чудовищами бабы Шуры; он дрожал, колебался всеми фибрами трехсотлетних стен, впитавших столько «человеческого», что теперь и сам уж путал их холодную каменную твердь с живой плотью своих постояльцев; он поскрипывал подгнившим деревом стропил и успокаивался лишь глубокой ночью под тихий шепот Семена Ипполитовича: «…даждь нам, ко сну отходящим, ослабу души и телу, и соблюди нас от всякаго мечтания, и темныя сласти кроме… да добродетельствующее жительство восприемлюще, обетованных не отпадем благих Твоих…»
* * *
По обыкновению Гуля проснулся рано: было никак не более семи. Он с трудом разлепил слипшиеся веки и тут же, зажмурился, ослепленный яркостью вливающегося в щель между шторами яркого солнечного потока, сверкающей плоскостью разрезающего комнату надвое. Он чуть шевельнулся, скрипнув боками старого дивана, и в ярком солнечном веере тут же заплясали мириады суетливых пылинок, словно тоже только что очнувшихся ото сна и спешащих теперь наверстать часы вынужденного бездействия. Что-то зашуршало в углу, и Гуле показалось, что это старый книжный шкаф, выгадывая еще несколько минут покоя, осторожно отодвинулся от света поближе к стене, всколыхнув при этом стопки забытых эскизов и акварелей. И вся прочая мебель — и стол, и стулья, и этажерка с теми же неизменными стопками рисунков — присоединилась единым вздохом: покоя нам, покоя! Но дом уже кряхтел, прогибаясь половицами под неудобоносимым бременем торопливо снующих туда-сюда жильцов. Впрочем, сколько их было — таковых, куда-либо спешащих? Жалкая горсть. Вот и ему некуда было торопиться. В мастерскую можно и в одиннадцать, или в двенадцать, а то и вообще… Ну, ее! В самом деле, какие у него там дела? Любоваться на подаренный господином Пуриком уродливый макет коммерческого банка или же опять малевать рекламные щиты? Чушь собачья. Разве это тема для художника? Но с другой стороны, и живопись его — тоже никому ни нужная собачья чушь. Горько было это признавать, но, как говорится, факты упрямая вещь. Гуля поморщился и попытался спрятаться в сон. Он уговаривал кого-то там в глубине себя, дежурящего у крантика с сонным зельем, немного пооткрутить вентилек, но тот либо нахально игнорировал, либо действительно не слышал. А в коридоре уже забурлила обычная утренняя свара, неизменно перетекающая изо дня в день, как переполненный и щедро расплескивающий свой «драгоценный» груз ассенизационный обоз. «Я вас научу! — кричала Анна Григорьевна, подтверждая свой „выстраданный“ авторитет. — Я вас…» А за ее спиной, как гудящий расплавленным битумом котел, матерился ее сожитель Николай… Гуля накрыл голову подушкой и призвал из небытия отару послушных баранов-близнецов. «Один, два, три… — отсчитывал он их по кудрявым завитушкам рогов, медленно погружаясь в столь вожделенный полусонный омуток, — четыре, пять, шесть…»