Руслан Смородинов
Нинка
Нинкин муж был рецидивистом. То есть изредка приезжал на побывку к жене, потом совершал правонарушение и отправлялся восвояси.
Несмотря на краткость восхищений, он таки успел заделать трехпалую дочурку ангельской наружности. На трехпалость папаша не расстроился: Бога не помянул, но и пить не бросил, а только отметил: "Щипачом, увы, не будет..."
А дочка наотрез отказывалась выговаривать "эр". В этом, видимо, сказывался ее подсознательный протест против квартирующего папаши: раз нет буквы "эр", нет и "рецидивиста". Сам же папаша мнил себя большим педагогом, считая, впрочем, само это слово ругательством.
- Скажи "эр"! - кричал он на девочку. - Скажи "эр", сучья дочь!!
Детские плечики инстинктивно подымались - наверно, в надежде оградить перепонки от ненужных звуков, а изо рта лилось нечто жалобное, но не рычащее.
- Не "э-э-э", сучья дочь, мать твою в псарню, а "р-р-р-э-э-э"!..
- "Э-э-э", - пыталась дочурка и плакала.
- Не "э-э-э", - папаша поднял девочку за плечи и встряхнул, - а "р-р-р-э-э-э"!!
Ребенок издал нечто близкое свисту и подавился икотой. С тех пор трудности возникли вообще со всем алфавитом - девочка стала заикаться...
Про это мне рассказала сама Нинка. Большая, чуть ли не под два метра, блондинистая, некрасивая, искренняя, - таковой она объявилась на нашем курсе. Оказалось, что ее оставили на второй год. Причем оставили по ее же собственной просьбе - она пришла в деканат и заявила:
- Вы зря меня перевели на следующий курс. Я такая тупая, что не уяснила программу.
Ее отговаривали, взывали к аргументам, говорили, что далеко не все усваивают курс в должной степени, и это, однако, не мешает скакать с курса на курс вплоть до диплома. Нинка на это только беспокоилась:
- Нельзя так, нечестно...
Выяснилось также, что Нинка училась в институте уже тот срок, за который студент, лишенный беспорядочности, давно получает диплом: она то оставалась на второй год, то брала "академический" по причине непродолжительной свободы мужа.
Нинка явилась для нас чем-то вроде экскурсовода. Она рассказывала про те темные времена, когда в институте еще возникали мордобойные недоразумения по национальному вопросу. Она была свидетелем нескольких белогорячечных попыток суицида в общаге, после которых лестничные пролет вокруг лифта заварили наконец страховочными сетками. Она даже знала, чья голова оставила ту или иную выбоину в стене, уверяя, что сама выбоина еще хранит запекшиеся остатки:
- Вот эта трещина, - говорила Нинка, указывая на глубокую вмятину в метре от плинтуса, - оставлена Вовкой Кирзаевым. Его поэтическая голова не выдержала недельного запоя и с разбегу направила себя в самый центр будущего отпечатка. - Она поковырялась в трещине и извлекла нечто, похожее на комок волос, склеенный то ли олифой, то ли мозговой жидкостью поэта Кирзаева.
Кроме того, Нинка знала, где поблекшему во всех отношениях организму выгоднее сдавать бутылки и к какому преподавателю лучше напроситься на зачет. Короче, мы полюбили Нинку. А Нинка и без того всех любила...
Впрочем, мы забежали вперед. Для полноты картины надо отмотать несколько лет - к первому курсу. Помнится, шла пара старославянского. Преподаватель Вась-Вась Калугин, обладая незаурядным умом, наивно ожидал соответствующего уровня от каждого. Он не утруждал себя особой щепетильностью в разжевывании тех или иных нюансов и за одну лекцию нагрузил нас столь непосильной информацией, что даже пращуры наши удивились бы, наверно, обилию научности, скрытой в ихнем языке. Благо, старославянский я немного знал, а потому отставал от рассуждений Вась-Васи только страниц на десять-пятнадцать стандартного учебника. Большинство же вообще бросило конспектировать, поняв свою абсурдность затеи уразуметь зараз хотя бы одну из трех палатализаций. С перепугу у многих женщин начались месячные. Иные еще долго шарахались от слов "юс йотированный"...
После такой интенсивной лекции мои мозги взмолились об отдыхе. Еще меня мучил похмельный сушняк. Я зашел в столовку (в ней же находилось нечто вроде бара), взял два по сто пятьдесят "Столичной" и запить. Мысли покидали голову, просачивались в форточку и поднимались к облакам. Я глядел вслед уходящим идеям и завидовал их воспарению и скорой встречи с Богом. Только было немного стыдно за их пустоту и за их несоответствующую действительности тщеславность. И дабы снять эту неуютность, я взял еще сто пятьдесят, попутно поведав бармену о категорическом императиве:
- Все говорят - душа просит, а мне пред Богом стыдно. А когда полость зальешь - сам себе незаметнее становишься. И сразу несуразности меньше. Вот ты говоришь - совесть...
- Я говорю?..
- Ну не ты - они, - я указал на вывешенные портреты классиков русской литературы. - А что такое совесть? Это же категорический императив... Ты Канта читал?..
- Иди-иди, - заскучал бармен. - Тоже мне, императрический кооператив...
Мир несовершенен, подумал я. Прав Шопенгауэр, будь он трижды...
Зал пустовал. Из колонок исходило что-то негромкое и иностранное. В углу спала отнюдь не тощая кошка. Я взял пластиковый стакан и пошел к столику. И тут появилась она - Нинка. Точнее, сперва я увидел нечто большое в джинсах и тельнике, а лишь потом осознал женское по третьему размеру бюста.