Памяти Э. Б.[1]
Блаженными, Кларисса, были дни нашей дружбы. Доверху заполненные мелкими житейскими заботами, они были сродни полкам ваших шкафов, которые ломились от бесчисленных безделушек, столь милых вашему сердцу. Мы сходились каждую ночь в самых ярко освещенных и шумных домах города, собиравших любителей потанцевать. Ранним утром желание спать уводило меня прочь, а ваш телефонный звонок будил:
— Выгляните в окошко, какое сказочное облако я вам посылаю!
И хотя наши дома стояли рядом, я едва успевал бросить трубку и босиком добежать до окна, чтоб увидеть, как небесным путем прямо на меня надвигается что-то огромное, серое или розовое, о чем вы меня предуведомили, тяжелое само по себе, а сверх того нагруженное вашими добрыми пожеланиями.
Я мчался к вам — ведь зимние дни столь быстролетны, — и мы отправлялись бродить по антикварным лавкам Эбьюри-стрит в поисках еще какой-нибудь безделушки или куска шелковой ткани; когда мы заходили в одну из них, уже сгущались ранние сумерки, и последние дневные лучи выхватывали из темноты то золото миниатюры, то булат, а то вставные зубы хозяина, который вас так смешил…
Это были блаженные дни.
Стоит мне погрузиться в воспоминания о них, как в памяти всплывают две картины.
Одна из них. Ночь, светлая, затерявшаяся в дождливой весне, источающая ее горячую голубую влажность. Настежь открытые окна, а мы с вами на балконе. Вы перегибаетесь через перила, чтобы вдохнуть аромат свежескошенной травы, поднимающийся от Кенсингтона и смешивающийся с резкими запахами, исходящими от танцующих; уксусный цвет вашего манто от Лонги наложен на ярко-оранжевый цвет японского мостика, выгнутого, как ослиная спина; маски прижали к парапету женщину с обнаженной грудью — она бросает карпам хлебные крошки и смеется. Подобно тому как венецианская бота[2] затеняет ваше лицо, оставляя видным лишь любопытный рот с неестественно-яркими губами, так и ночь накрывает весь этот карнавал плотной бархатной мантильей, из-под которой виднеется только созвездие Колесницы, повисшей колесами вверх в своем неподвижном падении на нас.
И другая. День, сельская местность. Игра в теннис словно высечена на камне усеченной вершины холма, откуда графские владения — заброшенный пышный парк — мягкими волнообразными движениями сбегают к морю. Молодой человек в белом полотняном костюме всем своим телом сопровождает посланный противнику мяч, а тот в ожидании мяча весь, вплоть до тени, подбирается. На покрытом изумрудной травой взлобье холма за чаем, сервированным на ротанговом столе, собрались молодые женщины в вишневой, желтой, зеленой и еще раз вишневой вязаных кофточках. Самая светлая точка всей этой искрящейся радостью картины, сверкающий центр кружка, образованного женскими фигурами и вписанного в более широкий круг неба и природы, — кипящий серебряный чайник, своим гуденьем напоминающий жужжание ос над пирогом: в его выпуклой крышке отражаются небо и колышущиеся тени деревьев, а в ребристых боках — деформированные женские головки и вишневый, желтый, зеленый и еще раз вишневый цвета.
Но можно ли хоть на мгновение забыть о настоящем, если перед тобой уже картины иного рода?
Бескрайнее поле непролазной грязи с сочащейся под ногами сквозь редкую траву, как сквозь губку, жижей, сумерки цвета перепрелой листвы; сверху — небо, слева — строения из светлого дерева с сильным смолистым запахом. В лужах — все то же умытое, разрешившееся от бремени дождя небо да алюминиевая луна. На раздолбанных дорогах — затейливая, позвоночнообразная колея от тяжелых артиллерийских орудий, заполненная лиловой водой.
Или другая картина: по насыпной дороге от Арсенала к казарме под ливнем бредут пехотинцы в плащ-палатках. Ломовые лошади, ведомые солдатами с покорными замкнутыми лицами, тащат по грязи фургоны. Они оставляют за собой равнину, спускающуюся к реке со свинцовыми водами, покрытую, насколько хватает глаз, палатками, фурами, пушками без лафетов, вздыбленными валами фиолетовой земли, своей регулярностью напоминающими кротовые сооружения, — траншеями Новой Армии.
А вот еще: город с его торчащими трубами, коренастыми газгольдерами, ажурными мостами, ослепительными рельсами, семафорами, стрелками, мачтами парусников, паром, вырывающимся из котлов, оружейным складом, омывающим свои розовые ступени-ступни в поднявшейся в час прилива воде реки, впадающей в море.
А ведь вы, Кларисса, в войну не верили. И все повторяли:
— В любом случае это ненадолго.
— Это было бы ужасно…
— Этого не может быть, я знаю Германию.
А немцы возьми да и начни воевать с Францией, и все для того, чтоб в полной военной выкладке заявиться в «Кафе де Пари». А с Англией оттого, что ничто не могло их разубедить: английские портные нарочно шьют им скверную одежду.
Когда я сообщил вам по телефону об объявлении Германией войны России, вы ответили:
— Я была в саду, срезала розы.
Вы тревожились о своих родных и друзьях, оставшихся во Франции, но не могли избавиться от ощущения безопасности, присущего островным жителям.
Эта страна пробуждалась к войне не сразу. Осознание того, что мирная жизнь кончилась, приходило извне, и тоже не сразу, а тогда, когда вы вдруг замечали, что немецкие евреи из Коммершпаль-Роуд захлопывают ставни своих домов, как Вест-Энд