Эльжбета Латенайте
Невыполнимый мосток
[1]
Можно смело назвать ее невыполнимой.
Соседи по дому никогда с ней не сталкивались. Разве что тогда, когда вздумывалось им погасить окурок о ее почтовый ящик. Дело в том, что некоторые почтовые ящики, висевшие на светлой вылинявшей стене, не закрывались, и соседи полюбили пользоваться ими вместо пепельниц.
По совести говоря, никто кроме нее, не находил в своих почтовых ящиках ни пепла, ни окурков, ни обгоревших спичек. Может, потому что ее ящик угловой. Хотя была одна странная деталь. Она словно нарочно входила в дом или выходила из него именно в тот момент, когда кто-нибудь открывал дверцу ее ящика и гасил в нем сигарету или бросал в него обгоревшую спичку. Как бы она с ними, застуканными, ни говорила, это всегда был не последний раз – через какое-то время опять застигала их на месте преступления. Наверное, ее разговоры были похожи на приглашение еще раз напакостить в ящике. Саму ее эти разговоры утомляли. Но ни от чего другого не уставала – это был единственный способ как можно спокойнее и быстрее заснуть вечером.
Песней можно убить человека. Нацелиться одной-единственной изо всех когда-либо созданных и еще не созданных, которая взяла бы и заполнила маленькие дырочки нехватки чувств и так довела бы до смерти – от ощущения полноты. Или нацелиться одной из созданных, чтобы та точно заполнила все чувство, кроме тех зияющих дырочек нехватки чувств, и так довела бы до смерти – от ощущения несовершенства.
Чувство вины не было видимым, оно только чувствовалось в ее существе. Однако точно так же, как песней можно убить человека, чем-нибудь можно убить вину. И опять преступить. И хотеть опять преступить. До тех пор, пока мысль становится сплошным желанием преступить, измазать и выкрасить унылую серость своей памяти. Только преступление и вина – не товарищи. Там, где появляется одно, другой нечего делать. Поэтому однажды невыполнимая села за стол и вытянула из головы множество длинных свившихся между собой грехов и сложила их, как колбасу. И осталась ни в чем неповинной сама перед собой.
У невыполнимой были черты, которые, даже будучи отделены от ее человеческих и других особенностей, могли вызвать немалый интерес. И правда, если бы у нее не было на первый взгляд вполне социальных черт, например, энтузиазма, и если бы она не старалась эти черты использовать, а только хранила их в тиши и неприметности, у нее бы тут же признали аутизм.
У невыполнимой не было ничегошеньки, что было бы связано или похоже между собой: ни ног, ни глаз, ни намерений, ни призваний. Все в ее образе и жизненном пространстве напоминало обшарпанные язычки пламени, разреженную кожу, разрушенные равнины, замызганную проволоку, разбавленную жидкость для впрыскиваний, вымазанные йодом локти и ржавое железо.
Ходила он всегда такими замысловатыми шагами, что от ее ног даже пар шел. Она владела такими взглядами, которыми если награждала непонравившихся людей (например, разглядывавших мужчин), то у окружающих расплетались косы, а из рюкзаков вываливаясь вещи. Тот, на кого взгляд был направлен, как правило, отводил глаза. В движении суставы невыполнимой издавали звуки. Но не трещали, а шелестели будто крылья пролетающей птицы. Когда ноги сгибались, коленные суставы ворковали. Ее волосы были цвета яичного желтка деревенской курицы, таких нигде не найдешь. Все охали от узнаваемого, но совершенно неожиданного цвета. А если попадались подвыпившие, не все желания которых утоляет стаканчик горячего рома, они бросались к ней и запускали свои лица в ее волосы, обмерев так светло, будто не в волосы пытались нырнуть, а в детство, в последние мгновения блаженной игры, после которой возвращались домой.
Она никогда не улыбалась одними губами – улыбалась всем телом, каждым волоском и каждой остью. Ее кожа блестела, будто вымоченная в масле, которое вот-вот потечет. Щенки рядом с ней всегда выли и повизгивали. А она улыбалась всем телом, и весь ты улыбался в ответ всей ей.
Если мимо нее проходил музыкант со своим инструментом, почему-то всегда останавливался и, быстро вытащив инструмент из футляра, играл ей вслед. Чаще всего играл то, что знал хуже всего, помимо своей воли, и – будто этого мало – на три тона выше или ниже, и так еще больше мешал себе играть. Он швырял звуки в кругом стоявшие деревья, и верхние листочки, те, которые слепило солнце, заливались серебром.
Иногда она выходила на свой балкон, непонятно, одетая ли или совсем не очень-то, и окликала прохожих, предлагая им съесть букет цветов, если хотят получить ее саму. Иногда брала в рот какой-нибудь цветок, чтобы доказать, что цветы для сделки не отравлены.
Кстати, невыполнимая очень не любила людей, не чувствующих, что они касаются, толкают или царапают окружающих. Когда кто-нибудь нечаянно толкал ее, даже совсем чуть-чуть, она валилась на землю с жутким грохотом и причитаниями и тогда нарочно как можно дольше катилась. Если замечала на дороге какую-нибудь неровность или мусор, разражалась криком и воплями. Катилась до тех пор, пока не натыкалась на препятствие, а тогда притворялась мертвой. При виде этого зрелища толкнувший чаще всего застывал в ужасе и удивлении. Словно видел собственного сына, на которого за кражу в один голос орут собравшиеся в кучу все самые злые хозяева магазинов со всего мира. А через несколько мгновений невыполнимая подскакивала со скоростью молнии и, собрав разбросанные вещи, скрывалась из глаз, оставляя за собой раскрытые рты.