Мы часто говорим, что никто не знает, когда придет смерть, но час смерти видится нам где-то далеко и как бы в тумане; мы не думаем, что он имеет отношение к уже наступившему дню и что смерть — или ее первый натиск на нас — может произойти нынче же, во второй половине дня, в благополучии которой мы почти совершенно уверены, в той части дня, все часы которой мы уже распределили. Мы намечаем прогулку, чтобы надышаться на месяц вперед свежим воздухом, мы колеблемся, какое пальто лучше надеть, какого извозчика нанять, вот мы и в экипаже, день весь у нас перед глазами, но только короткий, потому что нам нужно вернуться вовремя — нас должна навестить наша приятельница; нам хочется, чтобы и завтра была такая же хорошая погода, и мы далеки от мысли, что смерть, которая движется внутри нас в какой-то иной плоскости, среди непроглядного мрака, выбрала именно этот день, чтобы выйти на сцену несколько минут спустя…
Марсель Пруст. У Германтов[1]
БУДУЧИ ЕЩЕ РЕБЕНКОМ, капризным и упрямым, я обычно вела себя плохо, а мать корила меня, говоря что-нибудь вроде: «Вот погоди, однажды кто-нибудь придет и убьет меня, тогда ты пожалеешь», или «Они появятся ниоткуда и уведут меня — как тебе это понравится?», или «Однажды утром ты проснешься, а мамы нет. Я исчезну. Вот погоди, увидишь еще».
Как ни странно, но дети не воспринимают всерьез подобные фразы. И теперь, когда я вспоминаю о том невыносимо жарком лете одна тысяча девятьсот семьдесят шестого, о том лете, когда вся Англия, разрываемая на куски беспрестанной жарой, металась в поисках глотка воздуха — я понимаю, что имела в виду моя мать, говоря такие вещи; я чувствую горечь темного потока постоянного страха, струившегося под спокойной гладью ее обычной жизни и не покидавшего ее даже спустя годы мирного безмятежного существования. Теперь я понимаю, что она всегда боялась того, что кто-то мог прийти и убить ее. И не напрасно.
Все началось, как мне помнится, в июне. Я не могу восстановить конкретную дату — скорее всего, это была суббота, поскольку Йохен не пошел в детский сад и мы вдвоем, как это обычно бывало по субботним дням, ехали в Мидл-Эштон. Из Оксфорда до Стратфорда мы двигались по шоссе, затем съехали с него у Чиппинг-Нортона на Ивсхэм, затем поворачивали снова и снова так, словно хотели перебрать все дороги по понижающейся шкале: автострада, шоссе, дорога класса «Б», проселок. В конце концов мы оказались на проселочной дороге, которая вела сквозь густую старую буковую рощу в узкую долину, к деревушке Мидл-Эштон. Такое путешествие я совершала, по крайней мере, дважды в неделю, и каждый раз, когда я это делала, мне казалось, что дорога уводила меня в самое сердце Англии — в зеленую всеми забытую зазеркальную страну Шангри-Ла, где все старело, становясь более замшелым и поблекшим.
Деревушка Мидл-Эштон выросла несколько веков назад вокруг построенного в стиле времен короля Якова поместья Эштон-Хаус, в котором до сих пор проживают дальние родственники первоначального его владельца и основателя, некоего Трефора Парри. Этот преуспевающий торговец шерстью, выставляя напоказ свое несметное богатство, построил в XVII веке огромное владение в самом центре Англии. Теперь, после многократной смены поколений безрассудно-расточительных потомков Парри и благодаря их неустанному самодовольному пренебрежению к усадьбе, она расшаталась и еле держалась на донельзя изъеденных древоточцем ногах, сдавая свою высохшую душу энтропии. Крыша правого крыла была покрыта просевшим брезентом, поржавевшие балки свидетельствовали о прошлых бесполезных попытках восстановить здание, а мягкий желтый известняк стен крошился в руке подобно намокшему поджаренному хлебу. Поблизости стояла сырая темная церквушка, затерявшаяся среди массивных черно-зеленых тисов, которые, казалось, стремились полностью поглотить дневной свет; унылый паб «Покой и изобилие», в баре которого можно было запачкать волосы жирной никотиновой смолой, налипшей на потолке, почта с магазином и винной лавкой, горстка сельских домов вразброс — крыши некоторых из них были крыты соломой, позеленевшей от мха — а также несколько интересных старых зданий с большими садами. Улицы в деревне были вдавлены в землю на шесть футов между высокими валами, поросшими густыми кустами по обеим сторонам так, что казалось, будто поток веков, подобно реке, разрушал их, создавая свои мини-долины, все глубже и глубже, забирая каждое десятилетие еще по футу. Высокие как башни дубы, буки, каштаны, покрытые сединой древности, погружали деревню в постоянные сумерки в дневное время, а по ночам, когда ветры двигали их могучими ветвями так, что старая древесина жалобно стонала, они устраивали атональную симфонию скрипов и стонов, шепотов и вздохов.
Мне не терпелось оказаться в щедрой тени Мидл-Эштона, поскольку это был очередной мутно-жаркий день (в то лето каждый день казался жарким), но мы еще не были сведены с ума этой жарой. Йохен сидел за моей спиной и смотрел в заднее окно машины — он говорил, что ему нравилось смотреть, как дорога «развинчивалась».