Вчера он снова явился страшно поздно и, зайдя в дом, не соблаговолил вести себя чуточку тише. Точно мой сон — дело пустяковое. Долго отдавалась эхом его тяжелая поступь в пустой квартире, в коридоре горели все лампы, а он все рылся и рылся в бумагах. Наконец, угомонился. Меня снова потянуло в сон. А тут еще дождь. Вот уже три недели небеса безжалостно поливают нас, потоки воды стачивают стекла.
Где он шляется по ночам? Я знаю. Однажды мне удалось выследить его. Но в эту же секунду мой старый приятель, закоренелый прозаик, появился из-за угла и схватил меня за пуговицу. Он тем временем улизнул.
Из-за дождей весь приморский берег превратился в сплошное болото, покрытое мокрым песком. Тель-Авив в сезон дождей — без водостоков, без просветов — весь в озерах. И море вдали, в тумане, грязное, бурлящее, будто и оно откатилось от гигантского города, сделалось плоским фоном.
Еще нет пяти, а окна уже сереют. Что же было? Он явился ко мне во сне, я видел его отчетливо, у самой кромки прибоя; за пазухой он прятал каких-то темных птиц, прижимал их к себе. Меня поразила его улыбка. Он стоял передо мной, глядел мне прямо в глаза, слегка улыбаясь.
Из его комнаты раздается тихое похрапывание. Я знаю, мне уже не удастся уснуть. Не сегодня завтра снова отплывает корабль, и, похоже, наконец-то окажусь на нем. Мои муки, в конце концов, кончатся. В этом-то я уверен. Мне только нужно вести себя достойно до последней минуты, минуты прощания. Это вопрос лишь нескольких десятков часов.
Хот я не вижу его сейчас, я знаю: он спит без задних ног, рука на сердце, глаза закрыты, рот разинут, дыхание отчетливое.
Но прежде мне следует его описать, бегло обрисовать его внешность. Я вправе сделать это, его облик, как мне кажется, успел обрести устойчивые черты, хотя ему еще не исполнилось и семнадцати. Я давно воспринимаю его как нечто неизменное, как человека, который не изменится никогда.
Что-то неуловимое, какая-то агрессивность натуры, способной все себе подчинить. Квадратный череп, грубые, расплывчатые черты туповатого лица. Юношеские прыщи, вызревшие на лбу и лопнувшие на щеках. Черненькое углубление ямочки на подбородке. Жирные волосы. Очки.
Мне прекрасно известно, и я заявляю об этом сразу: окружающие считают его придурком. Таково общее мнение, его разделяют и мои дочери. Я прочел много специальной литературы на эту тему, и клянусь вам: это не что иное, как несчастный случай. И вообще, он ни капельки на меня не похож, нас не связывает ничего, кроме тончайшей ниточки взаимного недоброжелательства. Мне он не внушает страха, повторяю: это — пограничное состояние. Он балансирует на грани. Доказательство — его глаза. Лишь мне и лишь иногда удается заглянуть ему прямо в глаза. И я говорю вам: иногда (правда, признаюсь, не часто) что-то вспыхивает в его глазах, некое темное и неистребимое животное начало.
И не только глаза.
И тем не менее…
Он мой поздний ребенок. Он родился незапланированно, по ошибке, это было такое чудо, будь оно проклято, ведь мы оба, я и его мать, стояли тогда уже на пороге старости.
Я отчетливо помню дни, предшествовавшие его рождению. Весна была мягкой, довольно затяжной, необыкновенно ласковой. И я, поэт, уже издавший пять сборников стихов, решил бросить писать. Это было шагом решительным, совершенно осознанным и бесповоротным, продиктованным полным отчаянием. Дело в том, что той весной я признался сам себе: мне пора замолчать.
Я не слышал мелодии.
Ближайшие друзь взялись мучить меня, доводить до отчаяния, нагонять на меня страх. Все отвергать. Стихи молодых поэтов совершенно запутали меня, я, как паук, барахтался в паутине строчек, пытался имитировать их стиль, чтобы быть ближе к современности, но из этих попыток ничего не вышло, разве что самое плохое из когда-либо написанного мной. Я твердо сказал себе: "Отныне я молчу…" Ну и что? А ничего, только что из-за этого молчания нарушился старый добрый порядок. Бывало, мы укладывались в постель рано, а иногда ночь напролет проводили в переполненных кафе за пустыми спорами, на сборищах престарелых художников, так пекущихся о славе на пороге смерти.
Та чудная весна тянулась, полна легких ароматов, утопающая в цветах. А я слонялся по городу, впадая то в панику, то в отчаяние, будто осужденный на казнь. Напрасно я старался напиться. Заявлял публично о своем молчании, отметал саму возможность существования поэзии, потешался над машинами, строчащими стихи, много хохотал, болтал, исповедовался. А по ночам писал письма в редакции газет по всяким пустым поводам (общественный транспорт и т. д.), и стиль мой мельчал, постепенно, но неуклонно. И вдруг неожиданная беременность. Этот позор. Мы обнаружили это в самом начале лета. Сперва мы подолгу гуляли, затем начали прятаться в доме, в конце концов стали извиняться: сначала перед дочерями, которые с ужасом глядели на престарелую мать, раздувающуюся у них на глазах, затем перед дальними родственниками, которые приходили поглядеть на новорожденное существо.
(Роды пришлись на середину зимы, на пасмурный, промозглый день. Газон перед нашим домом был покрыт инеем.)