Сказка о том, что произошло на исходе Великой Смуты в феврале-марте 1611 года в одной из русских деревень
Сильвестр Афанасьевич соображал так, что до утра ему уже не дотянуть ни в коем случае. Нет, сударь, не получится. До села Собачьего, как сказали в селе Черный Двор, не меньше десяти верст, а ноги-то уже не живые, а к лицу-то словно рогожа прилипла, а борода в сосульку ушла, в животе один февральский мороз… «Иди, — сказали ему жители села Черный Двор, — иди, человече, ступай! Тебе что здесь помирать, что в лесу — одна корысть, а нам не надо, чтобы покойник на улице валялся, и без того печально живем». И Сильвестр Афанасьевич пошел через лес в село Собачье, десять верст по сугробам. Вышел — ещё день белый стоял, версты две прополз, тут, глядь: уже и тьма. «Ну, что ж, — думал себе Сильвестр Афанасьевич, — главное, что волков почему-то нет. Не надо бы волков-то. Замёрзнуть всё равно придется, а волки мне зачем?» Он шел, проползал сквозь сугробы, по-змеиному пересекал поляны, взмахивая руками и воображая, что плывет через озеро. Шапка его примерзла к голове и вместе с волосами и бородой образовала некое ледяное обрамление черному распухшему лицу, с на сторону скошенным синим носом и отвисшими губами. «Живу ещё, — соображал Сильвестр Афанасьевич, — Сколько жизни-то в человеке!.. Раньше бы и не поверил, что такое возможно, а теперь вот — ничего. Два дня не евши, весь обмороженный, — ползу, сударь, ползу! Еще поди-ка и до Собачьего доползу. А в Собачьем мне скажут: ползи, барин, дальше! И дорогу укажут — люди-то всё добрые… А мне, признаться, и не надо села этого, Собачьего. Устал я от людей, не хочу их видеть, хочу тут замерзнуть, в лесу». — «Но тогда, — рассуждал он дальше, — тогда, сударь, зачем ты ногами-то дёргаешь? Зачем руками загребаешь? Ляг тут, под ёлочкой, свернись клубочком и ку-ку! Тихо, мирно, хорошо. Нет же — ползёт и ползёт! Вот сейчас до этой ели доползу и там остановлюсь». Но не останавливался он, а полз дальше и сам удивлялся своим отмороженным конечностям, которые никак не хотели угомониться, не хотели закостенеть, покрыться инеем, а несли куда-то Сильвестрово туловище, хотя вовсе не могли знать, ждёт ли их спасение там, куда они так торопятся. Сильвестр и по сторонам не глядел, а влачился лицом по снегу, думая о чем-то своём, далёком, во всём полагаясь на упорные свои руки и ноги. Время от времени посещала его мысль о волках, и представлялось ему тогда, что вот ходят волки вокруг и дивятся: ползет какой-то — не то улитка, не то жук, странное что-то, — зачем его есть, оно может несъедобное, отравишься ещё! И смеялся Сильвестр таким мыслям, тихо, уютно смеялся и не замечал того, что руки и ноги его, несмотря на всё своё упорство, начали сдавать, что они уже не двигают тело, а только бьют по снегу, как рыбьи плавники о днище рыбацкой лодки. Сильвестру же, напротив, казалось, что именно теперь-то он развил скорость поистине удивительную, что летит он сквозь лес, словно щука сквозь водоросли, и уже скоро достигнет села Собачьего…
— Вот так! — сказал мужик Пахом, бросая на пол с плеч что-то большое, тяжкое, — верно тушу убитого зверя. Пахом был охотником. Только вот, что за зверь — не понятно. Для медведя мал, для волка велик.
— Кого убил-то? — спросила с печки бабка Манешка, — и чего ко мне притащил? У тебя своего дома нет, что ли? Что за подарки такие?
— Я, бабушка, потому к тебе завернул, — охотно пояснил Пахом, что ты одна сейчас не спишь. Это — раз. А два — это то, что тебе его выходить сподручнее будет, чем мне. Я лечить не умею, и дома сижу мало, а над ним теперь нужно безотходно сидеть и день, и два, и всю седмицу. У меня он точно помрет, а у тебя, все-таки, может и ничего. А вот ещё: живёшь ты не в своей избушке, а в поповском доме: тут попросторнее и посветелее, и есть, где его, болезного положить.
— Человек, — сказала бабка без удивления, — Человека притащил. А что это за человек, ты знаешь? Поляк? Казак? Татарин? Я его выхожу, а он с нас со всех головы поснимает. Один уж есть такой.
— Ну, я уж не знаю. Ты его полечи, а там видно будет.
— А я тебе кто — знахарка? Я в жизни не лечила никого. С чего ты взял, что он у меня поправится?
— Ну, — сказал Пахом, — Я не знаю тогда. К кому я его потащу? — спят все. Ладно, возьму к себе.
— Куда — к себе?! — рассердилась Манешка. — К себе он понесет! Оставь, не трожь! Где нашёл-то? Он что — раненый?
— Да нет — замороженный! Деревянный весь, как пень. Я его возле Чёрного Двора нашел. Вокруг деревни ползал, по лесу, а в деревню боялся чего-то зайти. Поползал-поползал, да и замёрз. Я у сестры гостил в Чёрном Дворе, а как обратно-то пошёл, так на него и наткнулся.
— Чего это ты по ночам из деревни в деревню гуляешь?
— Так выгнали. Шурин-то с отцом со своим и выгнали меня. В Чёрном Дворе мужики-то, знаешь, сердитые. Туда без нужды-то и не пойдёшь, а и пойдёшь, так жди, что обратно кольями погонят. Вот и этого, болезного, тоже, небось, напугали. Я следы его видел: вокруг деревни ползает-ползает, а в деревню-то боится заглянуть.
— В Чёрном Дворе кого хочешь напугают! — согласилась бабка Манешка. — А он живой ли?