Дотай, старый мельник, помер буднично, без напутствий и исповеди: выгнал утром гусей на выпас, вернулся во двор, сел на крылечко — и помер.
Поскрипывало мельничное колесо, жизнь шла своим чередом: Захар, теперь уже Дотай-старший, в свежей робе молол рожь хуторянам; Агафья, его жена, кормила двойню; Федька и Петруха сонно почмокивали; Сила, младший брат Захара, из хлева тайком поглядывал на Агафьины титьки и тяжко вздыхал. А на крылечке сидел себе тихонько дед Алим, подперев мёртвой рукой мёртвую голову, и никто не знал, что он помер.
Силантий закончил вычищать хлев, запер скотину, пощурился на солнце, так кстати выглянувшее из прорехи в августовских тучах, и заметил отца сидящим на крыльце.
— Бать, чё там твоя поясница говорит: будет погода, не будет?
Алим не ответил младшему, а по-прежнему смотрел куда-то за мельничный пруд, будто что там увидел.
Не дождавшись ответа, Сила пожал плечами: всё-таки восемьдесят лет старику, мог и не расслышать. Подойдя ближе, младший Дотай громко повторил, но жирная навозная муха, ползающая по глазам бати, куда как красноречиво известила о кончине Алима Сильвестровича.
Растерявшись, Силантий чуть было не кликнул Агафью, однако в последний момент захлопнул пасть, да ещё и перекрестился. Вместо этого он вышел со двора, спустился к мельнице и позвал брата.
Захар без спешки и паники дал указания работникам, сам же, в сопровождении Силантия и Володьки, своего первенца, вернулся домой, где застал Алима в той же позе, в какой оставил его Сила.
Не успевшее окоченеть тело родителя братья перенесли в избу, уложили на стол, Володьку отправили за бабками: обмывать, переодевать да оплакивать.
Потом братья вышли на крыльцо, закурили, и Захар постановил:
— Хорошо батя помер.
Силантий согласился.
Когда в Рогалях объявился отец Симеон, немногим по нраву пришёлся облик нового благочинного… чего уж говорить, никто и не признал попа в тщедушном и низкорослом выпускнике Орской семинарии — ему ведь от силы годков двадцать на вид, какой это поп?
Однако священник оказался куда как непрост. Ровнёхонько в полдень постучался он на подворье старосты Левонтия Лобанова, и свирепый пёс Кусай не только не обложил незваного гостя по-собачьи самыми последними облайками, но вдруг разрезвился, как месячный кутька, завилял обрубленным наполовину хвостом и ласково запоскуливал.
— Доброго здоровьичка, — по-светски шаркнул ножкой поп, когда озадаченный поведением Кусая Левонтий отворил воротину, издавшую при этом зубовный скрежет. — Вы ли Левонтий Ильич, староста рогалёвский?
— Ну я, — Лобанов наклонил голову и прищурился, дескать, не может разглядеть, что за мышь там пищит, и его, старосту, беспокоит.
— Я отец Симеон, новый благочинный вашего округа. Новый пастырь, так сказать.
— Ну и пискля, — поморщился староста. — Как такому доверили за окрестными церквами следить? Какое благочиние, когда такое в волости творится, где уж тут расхлебать щенку этому? И одет не в рясу, а будто дачник какой — штиблетки, штаны полосатые, косоворотка под пинжаком, на голову шляпу соломенную нахлобучил… Срамота.
— Знаю уж, господин урядник говорили намедни, — сделав шаг в сторону, Левонтий пригласил благочинного войти.
Отец Симеон не заставил себя ждать. Проскользнув во двор, будто тать, огляделся, потрепал по загривку Кусая (тот плюх на бок, лапами задрыгал, подудонился от счастья, аж сапоги Левонтию забрызгал) — и под солнышко встал, аккурат средь двора.
Хозяин запер ворота и обернулся к батюшке. Тот блаженно щурился на светило, жидкая бородёнка его искрилась в лучах осеннего солнца, и вообще попик меньше всего походил на благочинного, скорее на студента какого, из нонешних, политических…
— Так что же у вас здесь происходит? — голос отца Симеона прозвучал неожиданно мощно, хотя и негромко. Даже писк куда-то пропал.
— Чего? — как молнией прошило Левонтия.
— Ответь мне, чадо, что тут в вашей волости происходит? По какой причине благочинных меняют, как перчатки, что за суеверия богомерзкие исповедуют в ваших краях?
— Так ведь я… — растерялся Лобанов. — Может, в избу пройдём, отобедаем, чем Бог послал?
— Да не оскудеет рука дающего, — закивал батюшка, всё так же щурясь на солнце и улыбаясь в жидкую бородку, а на старосту даже не взглянул ни разу, будто и нет никого вокруг. — Похвально твоё хлебосольство, только не за тем я приехал, чтобы трапезовать. Рассказывай уже.
— Чего рассказывать? — махнул рукой Левонтий. — Это всё Прошкины делишки… ну, Прошка, кузнец наш. Он с нечистым знается.
— Откуда такая уверенность?
— Так как же иначе, он же кузнец, — искренне удивился Лобанов. — У нас завсегда кузнец в колдунах ходит…
Староста осёкся. Ну вот, зачем он про колдуна-то ляпнул, дурень старый. Как есть язычниками обзовут, анафеме предадут, экзорсизьм изгонять понаедут.
Как ни странно, батюшка слова о колдуне пропустил мимо ушей.
— Дальше, — велел он.
Тут, как говорится, старосту прорвало.
— Всё он, Прошка, виноват. Он же у нас на все руки, ни одно большое дело без него не обходится. Он и церквы все по округе строить помогал: смыслит, вишь, в строительном деле, да чтобы звук в храме какой положено слышался. Машины всё строил какие-то. Вон, Архипу-вдовцу чуду-юду какую сварганил, самоходную соху: самогон зальёшь ей в глотку — она сама и пашет, только поворачивать успевай. Вечно что-то придумывал.