Посвящаю другу Сережке Розену
I
Около трех лет тому назад Виктора Алексеевича бросила жена. Сбежала в провинцию с военкомом. Тогда, в ежедневном бою с жесткой жизнью, каждому была внятна беда только из-за насущного хлеба или безвременной смерти. Боль поруганной любви, сразу состарившая, изменившая Астахова, как тяжкая хворь, вызывала и у родственника и у друга оскорбительное удивленье. И еще хуже — чуть тепленькую снисходительную жалость к «блаженненькому». Поэтому большую свою скорбь он затаил и от друзей, и от родных в домашнем добровольном заточении. Случайная житейская встреча дала ему возможность работать дома и сносно существовать. Один из друзей юношеской его поры оказался после революции на видном месте в Наркомате юстиции. Трудов Виктора Алексеевича по энтомологии он не читал. Узнал о них от автора, спросив: «что ты поделывал все это время?» Но очень решительно и быстро устроил в Наркомпросе признание ценности книг тов. Астахова и немедленное вещественное доказательство этого признания.
Охранная грамота, продовольственный паек и авторский гонорар обеспечили Виктору Алексеевичу жилье, тепло и возможность уединенной кабинетной работы.
Живучий человек в душевной невзгоде, как собака в болезни, сам находит для себя целебный корень. Астахов защитился от отчаяния напряженной научной работой. Она поглощала почти всю его человеческую страсть к созиданью. В последний год и внешние условия для работы сделались благоприятней. Он уже не отрывался для хлопот о приготовлении пищи, о чистоте жилья. Появилась приходящая прислуга. Полновесно счастливыми стали для него утренние часы, когда неотвлекаемый ничем и никем оставался он один на один со своей наукой. Особенно четко работал мозг, была ловка и тверда рука, зорок глаз. Радостное чувство уверенности в себе давало ему творческую сметливость, почти прозренье.
Во всех трех комнатах и даже в кухне небольшой квартиры, окнами в тихий переулок, царила та драгоценная для умственного труда тишина, когда можно слышать свои мысли. Ни малейшее вторжение даже дыханья чужого в его жилье — не мешало ему творить знанье всей кровью, всем мозгом. Заслышав, как прислуга, явившись на работу, открывает дверь своим ключом, он вздыхал, неохотно вставал и плотно притворял двери кабинета. Ревностно продолжал работу, но сила напряженья уже ослабевала. Только с семи до одиннадцати утра истинно чудесен был его день.
Позднее, начиная с прихода домашней работницы, врывалась в жилище хоть и небольшая, при его образе жизни, но все же суета. Заходили необходимые в работе помощники, изредка навещал кто-нибудь из знакомых, приходилось выходить из дому самому. Но утрами он спешил к своему письменному столу, как пламенный священник к ранней обедне. Наперечет были редкие случаи, когда в эти часы Виктору Алексеевичу кто-нибудь мешал. Он всегда сдвигал брови, вспоминая их.
Вдруг, в одну нехорошую пятницу, в час, когда над Ленинградом еще колыхался призрачный и неверный, похожий на сумерки, утренний влажный свет, затрещал в квартире Виктора Алексеевича сильный звонок. Энтомолог только что умылся. Полуодетый, стоял он у стола, держал пальцами внимательными, очень бережно, слоника, рассматривая любовно его хрупкий хоботок. Рука вздрогнула, от этого неожиданного содроганья чуть было не пропал редкий экземпляр. Астахов осторожно положил его на стол. На лбу выступила испарина, ноги ослабели от испуга. Кто-то нахально-нетерпеливый за дверью. Еще звонок, еще. Три раза с очень малыми промежутками. У Виктора Алексеевича уши покраснели от гнева. Сердито распахнул дверь. Молодая, худощавая девушка в надвинутой до носу клетчатой кепке стремительно ворвалась в переднюю.
Поставила на пол небольшой, сильно потертый чемодан, на него положила парусиновый тючок в ремнях.
— Здравствуйте, товарищ Астахов. У меня есть к вам письмо, если только я его найду. Чорт знает, куда-то засунула! Ну, я на словах все расскажу, там ведь обо мне. Здравствуйте! Вы рукопожатья признаете?
Виктор Алексеевич растерянно неловко протянул мертво белую кабинетную руку. Девушка быстро дернула ее своей небольшой, но крепкой рукой, нелепо ухарским движеньем стянула с волнистых сизых волос кепку, сняла пальто, быстро устроила то и другое на вешалке, повернулась к Виктору Алексеевичу, осияла его очень черными, живыми глазами и приветливо улыбнулась. Он остановившимся неподвижным взглядом смотрел на посетительницу.
— Знаете что? Нет ли у вас пимов? Чулки у меня тонкие, и туфли — одна фикция, а галош нет. Пальцы скрючило, застыли. Вот чортова зима! И в Ленинграде, как у нас в Сибири.
— Вы… вы из Сибири?
— Ни из какой не из Сибири, это два года назад я оттуда приехала. Сейчас из Москвы. Я сюда в университет перевелась. Собиралась вас попросить похлопотать, ну устроилась сама. Куда пройти? Прямо? А вы неужели уже чаю напились?
Виктор Алексеевич наконец опамятовался, вознегодовал. С подчеркнутой сухой вежливостью спросил:
— Прошу вас, извините меня, но я вынужден задать вопрос, с кем имею честь…
Девушка внимательно посмотрела ему в лицо.
— Разве так еще говорят: «имею часть?» Знаете что? Хоть у вас и растегнутый воротник, вы все-таки кажется, очень буржуазный. А я почему-то думала, что если вы по насекомым, естественник, так марксист. Ну, конечно, беспартийный, ну все-таки, марксистски мыслящий.