— Ах, как я огорчена, ханум, как мне неловко перед вами… — затараторила Мехри Борунпарвар, появляясь в дверях гостиной.
— Избави бог, ханум, не случилось ли какого несчастья?
— Клянусь если не вашей драгоценной жизнью, то жизнью ваших детей, я так волновалась, так спешила поскорее закончить дела в этом проклятом благотворительном обществе! Ах, мне безумно хотелось навестить вас! Бог свидетель, от тоски моё сердце превратилось в пепел.
— Полно, дорогая ханум, зачем так убиваться! Мы же отлично знаем, как вы заняты. Разве люди оставят в покое такого бесценного ангела? Все надеются на вас. И они правы: на кого же ещё им рассчитывать?
— Поверьте, я чувствую расположение ко мне дам, но всё же дела доводят меня до отчаяния, особенно это проклятое благотворительное общество. Из-за нескольких сироток я не знаю ни сна, ни отдыха. Мне, конечно, жаль бросить их на произвол судьбы, но и себя не хочется забывать. И в результате я не имею покоя ни днём ни ночью. В гости по-человечески сходить не могу. Вечно опаздываю на час, а то и на два. Вот и сейчас я чувствую себя неловко перед такой прелестной и уважаемой дамой, как вы…
— Что вы, что вы, дорогая ханум, мы только приступили к делам, вы пришли как раз вовремя. Надеюсь, муж и дети не ждут вас скоро? Тогда и огорчаться нечего.
— Ах, что бы вы ни говорили, я всё равно не нахожу себе оправдания, — вздохнула Мехри Борунпарвар. — Но клянусь вашей бесценной жизнью, я ничего не могла поделать! Сегодня день стирки в нашем заведении, и, если бы я не стояла над душой у этой дряхлой старухи, одному богу известно, как бы она выстирала детское бельё! Что поделаешь, за всё сердце болит. А потом качались неприятности в пути. Ах, я так спешила к вам, так всю дорогу торопила Ядолла, моего шофёра, что он буквально терял голову! На перекрёстке Мохбер-од-Доуле чуть не задавил оборванного старика в очках, а на Пехлеви — девочку лет двенадцати с корзиной зелени на голове. Правда, не случилось бы большой беды, если бы он их и задавил. На свете стало бы меньше одним бестолковым стариком и одной несчастной девочкой, только и всего. А вот я потеряла бы минимум десять-пятнадцать минут: пришлось бы давать полицейскому домашний и служебный адрес мужа, номер нашего телефона! Слава богу, мы всё же доехали быстро, и я, кажется, застала всё общество. И дорогая Махин ещё здесь! Ах, милая Махин, клянусь богом, в мыслях о тебе я иссушила своё сердце, и оно стало вот таким… — произнеся последние слова, ханум Мехри Борунпарвар показала кончик своего мизинца и улыбнулась, как бы выражая этим нежные чувства к самой очаровательной гостье из всех молодых женщин, собравшихся в просторной, блещущей великолепием гостиной ханум Доулатдуст.
Была весенняя ночь. Из затянутой бархатом и атласом гостиной ханум Доулатдуст в открытое окно был виден молодой поднимающийся месяц. Его ласковый свет золотыми нитями пробивался меж ветвями деревьев, дрожал на листьях. Белый тополь и плакучая ива под окном наполняли комнату какой-то особой свежестью. В цветущих кустах трепетала радостная песня влюблённого соловья. Зелёные аллеи сада, который раскинулся под окнами, сходились к большому бассейну. Они создавали картину торжественно-величавой красоты, за которой хозяева дома старались скрыть царящие в доме коварство и лицемерие.
Этот дом с его роскошным садом выделялся среди всех недавно построенных на проспекте Шах-Реза особняков удивительно противоречивым сочетанием вкуса и безвкусицы, красоты и безобразия, показной роскоши и убожества.
Большое, двухэтажное здание, грубо выкрашенное в тёмно-зелёный и тёмно-красный цвета, при свете дневного тегеранского солнца говорило о том, что нечестно добытые деньги оказались к тому же ещё в руках людей бездарных. Особенно подчёркивали убожество вкуса этой новоявленной столичной знати Ирана позолоченные пояски, вылепленные в цементных углублениях.
Фризы около колонн и под потолком террасы у входа в гостиную, нагромождение листьев, каких-то нелепых цветов, непропорционально больших фруктов, безжизненных птиц и даже обнажённых ангелов с несуразно торчащими грудями и тонкими шеями, наконец, слишком яркие и грубые краски, которыми они были разрисованы, — всё это не только не привлекало глаз, а, наоборот, отталкивало и вызывало отвращение.
Над широкой печью, занимавшей почти всю северную стену гостиной, на больших конюшенных цепях и крюках висело огромное зеркало. Ханум Доулатдуст с большим трудом достала его и повесила на это место специально для того, чтобы зрелище отражавшегося в нём великолепного сада, всего, до последней клумбы, ошеломляло своей пышностью и размерами всякого, кто был в гостиной.
Посредине западной стены гостиной висел большой портрет господина Манучехра Доулатдуста, счастливого мужа ханум, а посредине восточной — портрет самой ханум с жемчужным ожерельем, славящимся на весь Тегеран, и с бриллиантовой брошью в виде цветка, обрамлённого двумя изумрудными листочками, по которой в Тегеране вздыхают тысячи влюблённых. Ханум смотрела с портрета восторженными глазами.
Жемчужное ожерелье и бриллианты на груди ханум Доулатдуст оказывали какое-то магическое влияние на тегеранскую жизнь. Мужчин шахиншахской столицы так ослепляло это сверкающее великолепие на короткой шее ханум, что они не замечали ни уродливости самой шеи, ни того, что ханум неуклюжа, мала ростом, не замечали её круглого лица цвета вареной репы, с безжизненными, навыкате глазами, с толстыми губами, бледность которых пробивалась даже сквозь толстый слой губной помады. Жемчужное ожерелье притягивало к себе, как магнит, возбуждало страсти, зажигало своим блеском любовь, заставляя забывать обо всём на свете, а бриллиантовый цветок с изумрудными листочками играл так неотразимо, что люди глядели на него, словно заворожённые, и не замечали мясистых родинок на полной груди ханум Доулатдуст.