– Вы намерены писать о Владимире Петровиче Филатове? – спросил автора этой книги известный профессор. – Вы увидите человека семидесяти пяти лет, внешне спокойного, корректного, ровного. Он будет вам цитировать Пруткова с юмором и чувством меры художника. Язык его блещет изяществом, мысли ярки, любопытны. Он любит музыку и литературу, пишет прозу и стихи. Мемуары его написаны в лучших традициях литературного искусства. Стихи лиричны, волнуют своей непосредственностью. Он любопытно рисует морские прибои, восходы, закаты, говорят, им написано много картин. Семидесяти пяти лет он лазит по горам в поисках увлекательного пейзажа.
Разложив свои этюды, старик ученый все еще изучает слабые стороны своего художественного мастерства. «Вы знаете, – сказал он знакомому художнику, – фоны моих картин мне кажутся бледными… В них воздуха нет… Я хочу научиться создавать фон, для художника это крайне существенно… Когда начинающий Ван-Дейк пришел к Рубенсу учиться, тот его спросил: «Что вы умеете делать?» – «Я умею писать фон», – скромно ответил Ван-Дейк. «О молодой человек, – сказал ему Рубенс, – вы умеете делать то, чему я еще не научился».
С больными наш друг педантичен и даже несколько сух, зато какое сознание ответственности! Сколько тревоги за каждого из них! Я был свидетелем однажды, когда он, взволнованный, бросил приезжему врачу: «У вашего больного было три десятых зрения, а теперь – круглый нуль. Пока вы консультировались с терапевтами и хирургами, он ослеп. Как могли вы полагаться на кого-либо, за зрение отвечаете вы!»
Чувство ответственности нигде не оставляет его. Он отбирает на улице рогатки у мальчишек и пишет по этому поводу в городской Совет: «Почему за выбитое стекло привлекают к ответственности, а угроза выбить глаз – безнаказанна?»
– Что еще вам сказать? – вспомнил ученый, коллега академика. – В нем вскипает порой неуемная страсть не знающего удержу экспериментатора. Тогда кажется, что он вызвал на состязание весь мир. В этом состязании, когда чувства накалены, вырастает его творческая сила…
Автор книги обратился к мемуарам академика – тайным признаниям его. Они подтвердили, что ученый азартен и страстен. И еще рассказали они, что он поэт.
Вот страницы из этих записок:
«…Мой сеттер замедлил бег и пошел шагом. Он не носится больше по болоту, не делает полукругов, сеттер «причуял». Мое сердце забилось, указательный палец лег на курок ружья. Мой друг идет по прямой, его морда приподнята, ноздри раздуваются. Он «ведет верхним чутьем», не нюхает следов на траве, улавливая запах дичи в воздухе. Глаза неподвижно устремлены вперед, он жадно вбирает волнующий аромат, тянется к невидимой дичи. Несколько осторожных шажков – и сеттер замирает на месте. Одна лапа приподнята, глаза сверкают, он не дышит почти. Проходит минута, другая, «стойка» собаки утомляет меня. Я неподвижен, охваченный трепетом ожидания. Сердце стучит, надрывается, в мозгу сверлит мысль: «Где взлетит птица: спереди, сзади, справа или слева?» Голова сеттера, как бы в ответ, быстро опускается, словно указывая, где притаилась дичь. «Бекас или дупель?» – проносится в моей голове. Мои руки дрожат, ожидание вконец истомило меня. Я кричу: «Пиль!» Сеттер все еще стоит с приподнятой лапой, как изваяние. «Стойка» его затянулась. Еще мгновение, другое, и, точно одолев невидимую преграду, он бросается вперед. «Фррр…» – взлетает с шумом дупель. Руки машинально вскидывают ружье, мушка следует за птицей. Дупель низко летит над скошенной травой. Движение пальца, спущен курок, выстрел, и дупель падает в болото. Я и сеттер бежим, мчимся к месту падения, спотыкаясь о кочки и увязая в грязи. Друг мой первым поспел и с восторгом несет мне убитую дичь…
Я иду полем, со мной мой верный помощник. Над долиной летит стая уток. Это чирки, их десять, двенадцать, не более. Они пронеслись, почти скрылись из виду, и вдруг повернули к реке. Как причудливы их движенья: то, словно вспугнутые, они высоко взвиваются, то над самым лугом летят. Стайка вытягивается, свивается в клубок, несется вправо и влево, назад и вперед над рекой, шлепнулась в воду и снова взлетела чтоб вновь опуститься. Я лежу на земле, жадным взором слежу и цыкаю на собаку, не даю ей тронуться с места. Чирки не взлетают, они на воде; я бесшумно ползу, умный сеттер ступает за мной. Мое распластанное тело слилось с землей, я не чувствую неудобства от патронташа и ягдташа, стесняющих меня, я ничего, кроме чирков, не вижу. Мы с сеттером у цели, мой слух уловил кряканье уток, они тут, за травой, в двух шагах от меня. Можно стрелять. Я долго целюсь, прежде чем выстрелить. Спускаю курок еще и еще раз. Сеттер проносится мимо меня и бросается с берега в воду. Минута, другая, и друг мой несет мне добычу…
Ранняя весна. День угасает. Темнеет лес. Полуголые ветви деревьев выступают на блекнущем небе. Я стою на опушке поляны, взор мой скользит по верхушкам деревьев, слух напряжен, ждет знакомого крика вальдшнепа. Солнца уже нет, на землю ложится прохлада. Где-то над лесом слышится хрип, он нарастает, ухо уловило гортанное «хорканье» птицы. Волнение стискивает мне горло, голову заливает огнем. Возбужденный, я стою неподвижно, со взором, устремленным на восток. Вальдшнеп появляется с запада. Он скользит над поляной, чуть утопая во мгле. Выстрел, сделанный навскидку, валит лесного красавца наземь… Не передать мне томления духа в тот вечер весенней поры, тишины леса, изливающегося соками земли, темнеющего неба и крика филина в далекой глуши…»