Морган опаздывал. Это было досадно, тем более что полчаса, попусту потерянные у Кокрофта в Белом доме, фактически означали, что потерян был целый час. С высокомерным равнодушием, на какое не дает права даже пост специального помощника президента, Кокрофт полчаса продержал его в приемной, а потом не сказал ровно ничего. Морган предвидел это и все же досадовал, злился, поскольку Кокрофт внушал ему неприязнь, острую и безотчетную, какую люди самоуверенные вызывают у тех, кто склонен сомневаться в себе.
Морган помедлил у края тротуара на Кей-стрит, с опаской глядя, как металлической лавиной ползут на запад, к Джорджтауну, автобусы, такси, грузовики, частные автомобили. Мимо проехал дряхлый автобус, фырча, изрыгая густую, вонючую струю и кренясь под бременем человеческого груза; из грязных окон на Моргана невидящими глазами смотрели бессмысленные лица. На колченогом металлическом лотке беспорядочной кипой лежал вечерний выпуск «Ивнинг стар». ПРЕЗИДЕНТ НАЗНАЧАЕТ НОВОГО ДИРЕКТОРА ЦРУ! — кричали заголовки. Досада Моргана росла, глумливо питаемая, в придачу к чванному молчанию Кокрофта, еще и назойливым беспокойством за гранью сознания, недоступной для памяти; словно шаришь в бесчисленных папках, стараясь отыскать бумагу, которая никак не попадается в руки.
По мостовой, почти впритирку к тротуару, где стоял Морган, робко пробирался пыльный автофургон; впереди сидели двое, мужчина и женщина, за ними — девочка и малыш в конфедератских шапочках, а позади громоздился багаж. Мужчина в пестрой летней рубашке, вытянув шею, вглядывался в уличные указатели, женщина рассматривала большой план Вашингтона; несмотря на гнетущую жару, она повязала голову платком, прикрывая бигуди. По всем приметам можно было точно сказать, что это туристы. Когда машина поравнялась с ним, дали красный свет; табун автомобилей на Кей-стрит остановился; другой такой же с грохотом и лязгом двинулся по Коннектикут-авеню в сторону Кливлендского парка и Чеви-Чейс. Морган обошел фургон сзади, ноги ему обдало смрадным выхлопным дыханием, и он, отметив про себя, что, если судить по номерным знакам, туристы приехали из Миссури, быстро перешел на другую сторону.
В душе Морган питал слабость к туристским семьям; есть что-то трогательное, думал он, когда родители, с трудом выкраивая время и деньги, везут своих большеглазых, доверчивых ребятишек в столицу, где в зыбкой действительности сегодняшнего дня ищут успокоения среди памятников старины. Во время такой вот традиционной поездки он сам впервые увидел в детстве огромный белый купол Капитолия на фоне чистого вечернего неба и богоподобный, задумчивый лик Линкольна, навеки сомкнувшего уста пред людской скверной и людским милосердием.
Морган давно уже был не турист в Вашингтоне. Он был — по крайней мере больше, чем где-нибудь еще, — дома в этом избранном им для себя городе памятников и живых людей. Осененный значительностью, как представитель солидной газеты, он уверенно, хотя и с оглядкой, расхаживал по Вашингтону, по этим мраморным джунглям непримиримых интересов, среди смешения минувшей истории и новых надежд. Он знал цену ненасытным честолюбцам, без устали рыщущим по столичным лабиринтам, и уж тем более не обманывался относительно себя самого. Годами он не бывал у памятников Линкольну или Джефферсону, зато знал, как быстрей и удобней пройти от одного крыла Капитолия до другого, минуя величественную Ротонду, куда тянулись за экскурсоводами толпы посетителей. Даже туристам лучше, чем ему, знаком был вид, который открывается с памятника Вашингтону; Морган же лучше знал, как выглядит Овальный кабинет, как туда лучше попасть, и уверенно находил путь в здании госдепартамента и таких закоулках Пентагона, где туристов не бывало в помине.
Морган знал, кто вершит судьбы и ворочает делами за бесстрастными фасадами «Федерального треугольника» и обманчиво прозрачными стеклами Коммерческого Центра; он не один год изучал приливы и отливы власти, неотвратимые, как и те приливы, которым в зависимости от времени года подчиняется поток транспорта на Пенсильвания-авеню. Он мог отменить деловую встречу, чтобы позавтракать с одним сенатором; другое он избегал на приеме, и если правда — хотя Морган склонен был в этом сомневаться,— что можно уследить за истинным положением дел в палате представителей, зная десятерых ее членов, Морган убедился на горьком опыте, что главное здесь — правильно выбрать этих десятерых, и он тратил немало времени постоянно пересматривая свой список. Он водил знакомство с секретарями помощников сенаторов и мелкими служащими, которые могли ускорить или задержать ход событий и объяснить ему что к чему скорей, нежели члены правительства и советники президента. Сенаторы, конгрессмены, президенты, члены кабинета приходили и уходили, как приходят и уходят туристы, но памятники и чиновники оставались, и с ними оставался Морган. В некотором смысле Морган был и то и другое, потому что, подобно памятнику, был непреходяще зрим и, подобно чиновнику, непреходяще неприкосновенен.
А все же черт бы побрал этого Кокрофта, подумал Морган. Вокруг бурлила жизнь, преследуя его до дверей здания, где он служил, залпами выхлопных труб и запахом бензина; он взмок под беспощадным солнцем, которое изливало жгучие косые лучи на асфальт, и бетон, и металл, и стекло, и на согбенных, торопливо снующих мимо людей. Из домов выходили все новые люди и, как ныряльщики, осторожно ступающие по трамплину, опасливо мешкали, прежде чем окунуться в зной, и шум, и смрад летнего вечера, густыми потоками затопивший город. В Моргане просыпалось привычное беспокойство газетчика при виде явственных признаков того, что день на исходе, что времени в обрез, — беспокойство, которое за столько лет стало чем-то неотъемлемым в его жизни, как тысяча привычных забот, обязанностей, взаимоотношений; ему было даже приятно — в нем жило сознание своей исключительности, он знал, что день у него построен в порядке, обратном обычному: напряженность, неотложность медленно нарастают к вечеру, когда благоразумные люди спешат посидеть в своем садике с бокалом мартини или сыграть в Сент-Олбансе вечернюю партию в теннис.