Мое имя – Альфред Швайген, и я существую во времени. Вчера вечером я слышал, как молодой патер рассказывал о перемене в подходе его церкви к Святым Дарам. На протяжении многих поколений монахини и священнослужители, но главным образом (говорил этот молодой человек) монахини, учили детей католиков, что облатку надо держать во рту, пока она не растает; что прикасаться к ней зубами было бы в некотором смысле святотатством (но это никогда не входило в доктрину, а является лишь тонкостью толкования). Теперь, при расцвете смелых свежих идей, которыми Церковь, как оттаивающая тундра, откликнулась на это нежданно взошедшее солнце – покойного папу Иоанна, – появилась мысль, что Христос-то ведь сказал не: «Приимите и размочите во рту», а просто: «Приимите, ядите». Слово тут – «ядите», и разбавлять его добавочными словами – значит разводить водой метафору физического кормления. Этот мелкий нюанс теологии просто и красиво воплощается в материальном мире: пекарни, работающие для мессы, получили указание забыть науку изготовления тонких до прозрачности облаток-вафелек и впредь печь облатки толще и плотнее – Святые Дары настолько вещественные, что их, не прожевав, не проглотишь.
Сегодня утром я прочитал в газете, что убили одного моего знакомого. Отец пятерых детей, он сидел с ними за обеденным столом, это было через неделю после Дня благодарения. В окно влетела одинокая пуля, попала ему в висок; он свалился на пол и спустя несколько минут умер у ног своих детей. Мы не были близко знакомы. Он – единственный лично известный мне человек, который стал жертвой убийства; на эту роль, мне кажется, кого ни возьми, вообще никто не подходит; хотя в итоге каждая жизнь с геологической неотвратимостью движется исключительно своим путем. Сегодня представить себе его живым уже невозможно. Он был компьютерщик высокой квалификации, широкоплечий мужчина из Небраски, говорил негромким голосом и разбирался в вещах для меня за семью печатями, но держался великодушно и скромно, что придавало ему, в моем почтительном восприятии, сходство с айсбергом, безмятежно плывущим по волнам на своем скрытом мощном основании. Мы встречались с ним (всего два раза, если не ошибаюсь) в доме общего знакомого – его коллеги, а моего соседа. Рассуждали, как обычно рассуждают те, кого разъединяют разные области знания, о том, в чем все люди одинаково невежественны: о политике, детях и, возможно, еще о религии. Хотя у меня впечатление, что ему, как это часто бывает с учеными и уроженцами Среднего Запада, до религии было мало дела. Я воспринимал его как типичного представителя нового вида homo sapiens, который обитает вблизи научных центров среди дискуссионных групп, занятий спортом на открытом воздухе и радостных забот семейной жизни. Подобно джентльменам прошлого, чья сексуальная энергия растрачивалась исключительно в борделях, эти ребята употребляют свой интеллект только на работе, а она так или иначе принадлежит к сфере государственных интересов и потому обычно засекречена. Имея достаточные доходы, по многу детей, микроавтобусы «фольксваген», аудиоаппаратуру «хай-фай», перестроенные викторианские дома и задерганных, язвительных жен, они разрешили – или просто выбросили из головы – парадокс существования в качестве мыслящего животного и, не зная за собой вины, участвуют в жизни скорее будущего, чем настоящего. Его лично я запомнил так ясно потому, что собирался когда-то написать роман о программисте и стал задавать ему вопросы, на которые он любезно отвечал. Мало того, он был настолько любезен, что пригласил меня посмотреть их лаборатории в любое время, когда мне не жаль будет потратить часок и приехать туда, где там они у них находятся. Роман этот я так и не написал – ситуация в моей жизни, которая должна была в нем отразиться, слишком скоро рассосалась – и на работе у него не побывал. По-моему, я даже ни разу не вспомнил о нем за весь год, прошедший между нашей последней встречей и сегодняшним утром, когда жена за завтраком положила передо мной газету и спросила: «Кажется, наш знакомый?» С первой полосы на меня смотрело его симпатичное лицо с широко, по-медвежьи, расставленными глазами. И сообщалось, что он убит.
Я не понимаю, какая связь между вчерашним вечером и нынешним утром, хотя связь, по-видимому, существует. И сейчас, под вечер следующего дня, я пытаюсь ее нащупать, сидя в фойе музыкальной школы, где жду, пока у моей дочери кончится урок игры на фортепиано. Я вижу в этих двух эпизодах общность исходного понятия пищи, того, что питает жизнь, несмотря на посторонние влияния; а также общность параллельных движений, безупречно прямых, изящных перелетов от нематериального (богословская казуистика, маниакальная ненависть) к материальному (весомая облатка, пуля в висок). Что до убийства, то могу ручаться, так как был знаком с убитым, что его провинность идеальна, а не материальна, ему не за что было себя корить, нечего стыдиться. Пытаясь представить себе, в чем дело, я мысленно вижу только ряды цифр и греческих букв и заключаю, что из моего далека оказался свидетелем преступления почти уникального, преступления из чисто научной страсти. И вот что еще остается прибавить: вчерашний молодой патер играет на двенадцатиструнной гитаре, курит сигареты с ментолом и, не смущаясь, сидит в кругу протестантов и атеистов – вроде моего погибшего знакомого программиста, человека будущего.