Поднимаюсь по лестнице крепкого, довоенного московского дома, звоню в дверь, где живет Эрнст Шаталов. Звоню и жду, а на душе предчувствие тяжкого и, может быть, бесполезного свидания и разговора. Тишина. Никакого движения там, в квартире за дверью. Жду, не ухожу, потому что знаю: хозяин всегда дома… Что ж, никого, что ли, нет, кто бы мог открыть дверь?..
Наконец резковатый голос спрашивает: «Кто?» Отвечаю — и дверь открывается сами. Вхожу в сумрачную по-вечернему квартиру, тот же голос говорит: «Раздевайтесь, пожалуйста». И кажется, что это не человек, а микрофон, какой-то прибор, который сам открыл дверь и теперь велит раздеваться и указывает, куда идти. Я разделся, пошел, неловко, жестко, скрипя половицами в тихой, безжизненной квартире. Вошел в комнату, слегка зашторенную, чистую, небольшую. И увидел человека…
— Садитесь, пожалуйста, — говорил он, торопясь и как бы смущаясь. — Пусть вас не стесняет… Вот это кресло придвиньте сюда. Знаете, некоторые, когда приходят ко мне, то чувствуют себя не в своей тарелке… Их, видно, травмирует мое состояние. А меня уже мое состояние не травмирует. Я привык, а они не привыкли… — Так говорил этот человек, торопливо, нервно, резким сильным голосом, который я уже знал и к которому еще не привык. — И знаете, по первому шагу, по первому звуку уже чувствую, что они думают обо мне, и даже знаю: придут еще или нет.
Он был один, странный хозяин этой квартиры.
Никого — ни родных, ни общественников, ухаживающих за прикованным к постели человеком, — никого, просто хозяин, дружелюбно и вместе с тем напряженно и изучающе глядящий на меня. Отчего же я отвожу глаза? Оттого, что инстинктивно не хочу обидеть его любопытством; оттого, что еще не нашел себя, не знаю, что говорить и как держаться; оттого, наконец, что я стою, а он лежит, и в этом пропасть между нами. И чем я могу ему помочь? А если нечем помочь — так зачем я здесь?..
— Очень многие не приходят снова. И действительно, тяжело со мной общаться. Да, тяжело, — повторил он. И это уже звучало не иронически, не с издевкой, а печально, потухше.
Потом он замолк, видимо утомившись от этого нервного всплеска, и в комнате стало тихо, возможно, так же тихо, как час назад, как десять часов, как год или три, как бывало по девятнадцать-двадцать часов в сутки, когда он был не с людьми, не с гостями и не с врачами, а только лишь с самим собой. Поэтому иногда и возникала внутренняя и не совсем уже поддающаяся контролю потребность — говорить вот так горячечно-нервно и с обидой…
Я вспомнил его письмо ко мне.
Приходите, если будет возможность, если найдется время. Мне нужно поговорить с Вами по очень важному вопросу.
По важному вопросу…
Он лежал на металлической, высокой кровати. Рядом стоял пульт управления, кнопки, которые он нажимал, для того чтобы отворить дверь, или включить приемник, или дать сигнал, чтобы зашли. Эта техника была в его распоряжении. Руки еще слушались его; пальцы обладали силой — они могли чуть напрячься, нажать кнопку, потом другую, третью… Вот и все, чем он обладал.