За окном таял день, последними усилиями пытаясь сдерживать оседающую на город темноту. По времени совпадало так, что, чем гуще становились сумерки, тем меньше оставалось красной жидкости в зелёной бутылке французского вина. Взгляд за окно улавливал лишь серые тона.
«Опять у меня в гостях моя Троица: тоска, одиночество и грусть», — подумал он, ощутив, как тоска обняла его. Он налил вина. Подойдя к окну, выпил и устремил свой взгляд в даль. А даль была действительно далью: он жил на двенадцатом этаже. Окна квартиры выходили на восток, и сейчас эта совокупность терзала душу.
Вдруг из глаз слёзы чуть ли не брызнули, устремившись по щекам двумя ручейками. Он на мгновение удивился, подумав: что же внесло последнюю лепту? «Ах, ну конечно — магнитофон». Играла кассета с классической музыкой, и, в данный момент, «Адажио» Альбинони. Смычок шёл по струнам, беря всё более и более высокие ноты, этой мукой сжимая душу. И она, как губка, наполненная влагой, начала испускать накопившуюся в ней ностальгию, одиночество, печаль и порождаемую этой троицей душевную боль, в виде прозрачных капелек. Плача он любовался пейзажем, простирающимся за его окнами.
Он полгода ждал эту квартиру. Точнее сказать квартиру в этом доме, с окнами на восток и на как можно более высоком этаже. Почему в этом доме и с окнами на восток? Прилегающий микрорайон, который простирался за его четырнадцатиэтажным «небоскрёбом» в восточном направлении состоял из группы пятиэтажных длинненьких домов и нескольких 8–9 этажных. Вдалеке имелся даже один 16-тиэтажный «великан».
Подобрано это место было не случайно. Оно напоминало новостройки 60-х годов его родного города. Пятиэтажки он представлял себе «хрущёвками»[1], а 8–9, как 9-14 этажные «точки»[2]. За почти восьмилетнее пребывание здесь, ему не доводилось жить в городах. Судьба бросала его всё это время по захолустьям: деревням, посёлкам, большим деревням имеющим статус города. Но вот оно свершилось, почти на рубеже восьмилетней даты.
Живя здесь первые месяцы, он находился в эйфории восторга, — от своего дома, города и вида из окна. Может быть это выглядит слишком сентиментально, но для него это была единственная отрада, какой-то, хоть и слабой концентрации бальзам на душу.
Он прожил с самого рождения тридцать один год в Ленинграде и от почти восьмилетнего пребывания здесь (в деревня(х), он устал, — устал от скуки, давящей тишины, от мёртвых вечерних улиц, от несметного количества мелких домиков, которые производили удручающее впечатление своей мёртвостью. Жизнь в этих «квартирах» была, но за ролладами, а снаружи… закрытые глаза этих домишек да угрюмо стоящие фонари вдоль узких кривых улиц. «Нельзя построить ни дома, ни гаража, ни даже крольчатника, чтобы архитектор не вмешался, надо вечно помнить про старые времена и про старый стиль, и некоторые конигенцы ведут себя так, словно люди и впрямь по сей день разгуливают с бородами и алебардами»[3]. Может это всё лишь оттого, что это Бавария? Но ему теперь казалось, что вся Германия продеревенщилась.
И если теперь он уловит где-то запах навоза, он сразу же вспомнит Германию. Да-да! Здесь, фермеры, этим так увлеклись, что кажется протушили этим тошнотворным ароматом всю страну.
«Как хочется съездить на родину, особенно в июне. Погулять во время белых ночей по набережной Кутузова вдоль Летнего сада и далее по Дворцовой вдоль Эрмитажа». Какая злая ирония. Как он мечтал о западе, живя там. По вечерам нежно светлеющий горизонт не давал покоя его душе, тянул в даль, туда… В этот миг ему вспомнилось, как ехал он однажды с ней (ждущей его по сей день) на машине её отца по Приморскому шоссе. На участке между посёлками Ольгино и Лисьим носом, железная дорога подходит вплотную к шоссе. В тот момент на путях стоял состав с несколькими красивыми ярко-синими финскими вагонами. Глядя на них, она сказала: «Давай заберёмся в какой-нибудь. Будем сидеть тихо, как мышки, и так уедем в Финляндию». Он почувствовал, как невидимая игла кольнула его под сердце. Воспоминания хлынули, — он продолжал их осветлять: какая красота ночью на берегу в Репино! В Финском заливе, вдали, огоньки кораблей, которые уходят, возможно, на Запад, — а там!..
И вот он здесь, на Западе. Ну и что? Что?! Запад, это, как миф о загробной жизни.[4] Возможно, он слишком нежен, и наверняка бы не бросился в пучину странствий, если б знал, как будут в последствии мучить его ностальгия, одиночество, грусть. Он ведь комнатное растение; он не служил в армии; он даже ни разу не переночевал под открытым небом. А тут такое: пошёл в чужестранствие пионером! Да… опять воспоминания: маленькая дюссельдорфская гостиница и крохотный трёхугольный номер. Туристическая виза на три дня, — был третий день. Воспоминания явственно воспроизвели те последние моменты: ринутся на вокзал, со скоростью метеора или… или… или…остаться здесь?… Скоро должен отойти последний поезд, с которым можно успеть в Киль до отхода его «Анны Карениной»[5] в Ленинград. Решиться!.. Судьбоносная минута! Но как всегда в последний момент клинит сознание… это же не низкий порог переступить, это решиться на… мысли скомкались.