Мы помним предсказание одного из наших великих: если будет литература, будут писатели, то последние станут не сочинять, а записывать то значительное, что выпадает им пережить. Разумеется, значительность пережитого соразмерна с масштабом личности записывающего Смею предположить, что предложенные читателю «Записи» сделаны в соответствии с этим заветом. Правда, предположение задним числом.
Можно посчитать «Записи» дневником, но тогда возникает недоумение: дневники, как правило, публикует не автор, а публикатор, когда автора нет в живых... Тогда что же — литературные мемуары? избави Бог! «Записи» сделаны по-живому, одновременно с происходящим, с затратой нервов, жизненного вещества, при непосредственном соучастии автора как главного действующего лица, по сюжету судьбы, пока что незавершенной.
Итак, перед вами некая повесть временных лет, 1975–1982 годы, летописание с точки зрения литературного функционера тех времен, в жанре излюбленной автором смолоду исповедальной прозы. Со всеми несовершенствами оной. Без забегания вперед, без поправок на время.
Как помню себя, все писал и писал. Я — писатель, член Союза писателей. И вот я взял перо, чтобы писать все по-новому, все, все, решительно все. Не на машинке буду стучать, как стучал до сих пор, а перышком по бумаге, в тетради с разлинованными страницами. Писать и не печатать — вот в чем штука! Не для печати писать, а просто так, в числе других жизненных оправданий, питаться, гулять, ходить на службу — и писать. Да, еще и думать. То есть сначала думать, а потом писать. Или одновременно: думать-писать. Что в голову прибредет. Если даже голова полна всякой мерзости, дряни — записывать мерзость и дрянь.
Но, ежели без лукавства, все равно для прочтения. Пишешь и оглядываешься: кто прочтет? Кто-кто?! Жена прочтет. Это точно! Она прочтет. Значит, я напишу не всю мерзость, не всю дрянь, а только отчасти.
За Василием Васильевичем Розановым не стоит гоняться. Не угонишься. Василий Васильевич был счастливчик: так мало знал о действительности, зато угадывал, верно далеко наперед. Иногда ошибался, но это неважно. Он думал, что проститутки все до одной на Литейном, а в Риме, Мюнхене их и в заводе нет. Он полагал, что проститутки от несовершенства российского законодательства, брачного права: в России браки не по любви, а по расчету. Проститутки — отдушина для несчастливых в браке мужей. Жены тоже утешаются в супружеской неверности, как Анна Каренина у Льва Толстого. В Риме, в Мюнхене, думал Василий Васильевич, брачное право дает такую свободу выбора, что отдушина не нужна. И проститутки не заведутся, как не заводятся блохи в чистом жилище. Василий Васильевич Розанов был идеалистом, ему было просто заглядывать вперед: обзор не застили окружающие предметы и вопросы.
Нынче столько нагромоздилось повсюду предметов, еще больше того вопросов, что ни вперед не заглянешь, ни назад не обернешься. Впереди непроглядно темно, позади смешались в кучу кони, люди... О настоящем известно, что коней всех извели под корень, а люди... Василий Макарович Шукшин спросил у всех нас: «Что с нами происходит?!» Не получил ответа и помер...
Брежневу дали медаль Жолио-Кюри — за мирную инициативу. В Португалии введен комендантский час: коммунизм не прошел. В Анголе развязана война: наше оружие против американского и китайского оружия. Президент США Форд поехал в Китай, отказавшись от встречи с Брежневым. Президент Чехословакии Гусак, отсидев срок в нашей тюрьме, теперь приехал с визитом; перед ним цокал копытами в Шереметьеве почетный караул. Гусака поцеловал Брежнев. У Гусака взгляд выряжает покорность судьбе, высшую покорность, обретенную у нас в лагере. Гусак — продукт советской воспитательной системы.
Вот уже месяц прошел, как я второй секретарь в Союзе писателей. Тут как-то меня вызвали в суд; стоя в зале суда перед лицом судьи и народных заседателей, на вопрос судьи я так и ответил... Судья спросил: «Где вы работаете?» Я ответил: «Я работаю в Союзе писателей вторым секретарем правления». Хотя не первым, но и не третьим. Вторым!
На суд меня вызвали свидетелем по делу Молчанова: Молчанов подал в суд на журнал «Аврора», журнал похерил его рассказ. Дело было при мне, я заведовал прозой в «Авроре». И я не знал, что ответить суду, рассказ Молчанова выпал у меня из памяти.
Но я помнил, что я ВТОРОЙ секретарь.
Истец не явился на суд, суд отложили. Он не явился и на повторное заседание, поскольку к тому времени умер. Я расписался в журнале судебного секретаря в том, что мне известна мера ответственности за дачу ложных показаний. А истец был мертв...
Многие умерли в эту осень.
Умерла Ольга Берггольц. Я стоял у ее гроба, с красно-черной повязкой на рукаве, видел перед собою Розена, седого, чистого, в хорошем костюме, в добротных ботинках, привезенных из Франции или из Швеции. Я видел Ольгу Берггольц — без признаков какой-нибудь, когда-то бывшей жизни на одутловатом, оплывшем, умершем еще до наступления клинической смерти лице. Блокаду сняли, врагов победили, но вскоре после того возникла блокада вокруг каждого человека, если человек чувствовал, мыслил, страдал. В блокаде оказались души, взыскующие чистого воздуха правды. Душа Ольги Берггольц, перетруженная в ленинградскую блокаду, не вынесла новой блокады. В конце наших пятидесятых, начале наших шестидесятых в общественной атмосфере поотпустило, души начали отходить. Но мало-помалу опять прихватило, забрежневело, и Ольга Берггольц стала пить, то есть учинила над собой замедленное самоубийство. Она умерла лет пятнадцать тому назад...