В ту осень мы забрались с женой на Телецкое о в такую пору, когда туристов там не бывает: поздно. И дивно было нам видеть празднество красок, ярусы разноцветного пламени на прохладном ультрамарине горных хребтов. Вдруг сделалось тихо, настолько, что мерный голос неведомой птицы звучал тревожно, как метроном… Дунул ветер со снегом, смешал все листья, все краски…
Нам не хватило трех дней восвояси убраться, покуда осеннее вёдро. Катера уже не ходили, путь оставался один: долиной реки Чулышмана до перевала Кату-Ярык; подняться — а там уже просто.
На перевале в горах устоялся мороз, такой, каким надлежит ему быть зимою в Сибири. Жена моя слишком легко оделась для зимней прогулки по горной тайге. И слишком рано пала зима… И если бы не курная пастушья избушка, то я не знаю, сколько пришлось бы нам мыкать горе на стуже…
Изба топилась по-черному, мы с женой хорошо прокоптились, наплакались. (Ладно хоть были спички.) И тут появились вдруг на конях пастухи, молодые ребята, алтайцы, с веселым гиком, свистом и шуточками (шутили они со смаком, солью, на незнакомом мне языке), вмиг посадили жену на лошадь. Свободного седла у них не нашлось, жена поместилась на вьючном железном каркасе. Мне тоже дали коня без седла. Сами же пастухи сели по двое на коня. Они засвистали еще сильнее, загикали, замахали кнутами — и мы помчались, взвихряя снег. (Впоследствии эта скачка внахлест, и тем более на вьючном седле — каркасе, будет долго и ощутимо напоминать о себе.)
Проехав какую-то часть пути, на подъеме, где кони перешли с рыси на шаг, я спрыгнул в снег:
— Езжайте, ребята, я лучше пешком…
Пастухи опять пошутили и умчали мою жену, как полоненную княжну во времена татаро — монгольских набегов.
Вечером она встречала меня у околицы алтайского села, отдохнувшая, накормленная, напоенная ячменным чаем — толканом, сдобренным маслом. Силы к ней возвратились вполне, щеки порозовели, только порою с гримасой боли она хваталась за то место, на котором ехала во вьючном седле.
Ночевали мы в доме одного из пастухов — джигитов и, окончательно отдохнувшие, утром бежали по снежной прикатанной дороге в направлении еще большего, чем то, в котором мы ночевали, села Улагана — районного, или, как говорят на Алтае, аймачного центра. На склонах паслись табунами кони, добывая копытами из-под снега траву. Мы глядели на белые горы, на солнце и на коней, клялись друг другу, что никогда не забудем эту картину и еще повидаем много таких картин, не убоявшись дорожных тягот. Чего бояться, если мир так прекрасен и живут в нем веселые добрые пастухи!
Наша радость в то утро, на вкусно похрустывающей снежком пустынной дороге, вполне понятна: мы одолели не маленькие препятствия и сознавали себя молодцами. А то, что ждало нас впереди, представлялось таким же ровным и гладким, как эта дорога.
Заполдень мы добежали до Улагана. Солнце изрядно грело, снег таял, запахло весной. У входа в улаганский раймаг образовалась лужа. Население Улагана, видимо не очень занятое в эту пору на полевых и других работах, было представлено на магазинном крыльце довольно полно, от мала и до велика. Собачье же население было представлено все целиком и вело себя так, будто март на дворе, не октябрь.
В магазине мы запаслись компотом в банках и хлебом. В продаже имелись также болгарские сигареты «Опал» и венгерский коньяк «Будафок». Население следом за нами вошло в магазин — поглядеть, что мы купим. Оно посмеялось тому, что мы тратим деньги на дорогое и слабое курево. Отдельные представители населения советовали:
— Вон берите коньяк.
Но коньяку мы не взяли. И зря. (Потом придется исправить эту ошибку.)
Выйдя на крыльцо, мы не знали, куда нам теперь податься, где ночевать, да и не думали мы об этом. Крыльцо было поместительное — целая галерея — и чистое. Приискав местечко, мы стали закусывать хлебом с компотом. Солнышко пригревало. Население вскоре утратило к нам интерес, отвернулись даже собаки. Болгарский табачный дым казался особенно сладок, приятен в алтайском селе Улагане, на вольном воздухе, пахнущем — не по сезону — весной.
Но начинало и примораживать. Пора было задуматься о прибежище, о ночлеге. Жена беззаботно прихлебывала компот, вполне полагаясь на меня как на главу экспедиции, как на старосту группы. Я задал жене вопрос — бессмысленный, беспредметный, единственно для того, чтобы вывести себя из этой расслабляющей беззаботности, понудить к действию:
— Ночевать-то где будем?
— Уж если там не пропали, здесь-то наверное не пропадем, — сказала жена с вполне оправданным оптимизмом.
Я достал из кармана бумажник, вынул бумагу с печатью, прочел. В ней излагалась просьба Союза писателей к местным властям — оказывать всяческое содействие писателю имярек в сборе материала, бытовом устройстве и передвижении. Речь шла обо мне, но я уже десять дней как не брился. Куртка моя прогорела и сапоги прогорели. И запах конского пота (я скакал на коне без седла), дыма, сенной трухи (из той, пастушьей избушки) исходил от меня; я с этим запахом сжился, сроднился. Бумага пахла иначе, и я прочел ее отчужденно, как неприложимый ко мне документ.