Я во всем готов верить Рейну, вот только летней его веселости не верю никогда; я всегда искал эту его веселость, но не находил; может, изъян зрения или изъян характера мешает мне ее обнаружить. Мой Рейн — темный и меланхоличный; слишком много он повидал хитрых изворотливых купцов, чтобы я мог поверить его летнему юношескому лицу.
Я плавал на белых кораблях, взбирался на рейнские скалы, ездил на велосипеде от Майнца до Кёльна, от Рюдесгейма до Дойтца, от Кёльна до Ксантена, осенью, весною и летом, а в зимнее время жил в маленьких отелях неподалеку от берега, и мой Рейн никогда не был летним Рейном. Мой Рейн такой, каким я его знаю с раннего детства: темная, меланхоличная река, которой я всегда боялся и которую всегда любил; я родился в трех минутах ходьбы от Рейна; я еще не умел говорить, я едва научился ходить, но уже играл на его берегу: до колен увязая в опавшей листве, мы искали свои бумажные колесики, которые доверяли восточному ветру, а он гнал их — слишком быстро для наших детских ног — на запад, к древним крепостным рвам.
Стояла осень, всюду властвовала буря, дождевые облака и дым пароходных труб висели в воздухе, туман лежал в Рейнской долине, глухо трубили туманные горны, красные, зеленые огни на марсе, на так называемых «вороньих гнездах», проплывали мимо, точно огни призрачных кораблей, и мы перевешивались через перила моста, вслушиваясь в резкие, нервные сигналы плотогонов, плывших вниз по течению.
Наступала зима: льдины, громадные как футбольные поля, белые, покрытые толстым слоем снега; тихо бывало на Рейне в такие ясные дни; единственными пассажирами были вороны, что на льдинах плыли в сторону Голландии, спокойно ехали туда на своих гигантских, фантастически элегантных такси.
В течение долгих недель Рейн был тихим; узкие серые разводья между огромными белыми льдинами. Чайки парили под пролетами мостов, льдины с грохотом разбивались об их опоры, а в феврале или в марте мы, затаив дыхание, ждали большого ледохода с верховьев Рейна. Волнующие душу арктические громады льда двигались оттуда, и невозможно было поверить, что по берегам этой реки растет виноград, прекрасный виноград. Многослойный грохочущий ломающийся лед двигался мимо деревень и городов, вырывая с корнем деревья, сплющивая дома, и уже утративший силу, уже менее опасный, подходил к Кёльну. Без сомнения, существует два Рейна: верхний, Рейн любителей вина, и нижний, Рейн любителей шнапса, этот менее известен, и я хочу замолвить за него словечко; это Рейн, так по сей день по-настоящему и не примирившийся со своим восточным берегом; там, где раньше дымились жертвенные огни германцев, теперь дымят трубы, от Кёльна вниз по течению и дальше на север, к Дуйсбургу — красные, желтые, зеленые огни, призрачные кулисы большой индустрии, тогда как западный, левый берег по-прежнему больше напоминает буколическую картинку: коровы, ветлы, камыши и следы зимних лагерей римлян; здесь стояли они, римские солдаты, и глядели на непримиримый восточный берег; приносили жертвы Венере, Дионису, праздновали рождение Агриппины[2]: рейнская девочка была дочерью Германика, сестрой Калигулы, матерью Нерона, женой и убийцей Клавдия, позднее ее сын Нерон убил ее. Рейнская кровь в жилах Нерона!
Она рождена была среди казарм: казарм всадников, матросов, пехотинцев; на западном берегу уже и тогда были виллы торговцев, правительственных чиновников, офицеров, термы, бассейны; наше время еще не вкусило этой роскоши, что погребена на десятиметровой глубине под мусором столетий, под игровыми площадками наших детей.
Слишком много воинов повидала эта река, старый зеленый Рейн: римляне, германцы, гунны, казаки, рыцари-разбойники — победители и побежденные — и последние посланцы нынешней истории, те, кто совершил самый далекий путь: парни из Висконсина, Кливленда или Манилы, они продолжают торговлю, начатую римскими наемниками в самом начале нашей эры. Чересчур много торговли, чересчур много истории видел этот широкий, зелено-серый, спокойно текущий Рейн, чтобы я мог поверить его летнему юношескому лицу. Куда больше доверия внушает его меланхолия, его мрачность; и угрюмые руины замков рыцарей-разбойников на его холмах напоминают об отнюдь не веселых временах междуцарствия. В начале нашей эры здесь девичью честь меняли на римскую мишуру, а в году 1947 — цейсовские стекла меняли на кофе и сигареты, эти маленькие белые трубочки, эти символы бренности. И уж ни в коем случае нибелунги, жившие там, где растет виноград, не были веселым народом. Кровь была их монетой, одна сторона которой — верность, а другая — предательство.
Рейн любителей вина кончается приблизительно около Бонна, дальше — своего рода карантинная зона, до Кёльна, а там уж начинается Рейн любителей шнапса; для многих Рейн здесь и кончается. Мой Рейн начинается именно здесь, здесь он становится невозмутимым и меланхоличным, не забывая, однако, что он видел и чему научился в своих верховьях: по мере приближения к устью, он делается все серьезнее, пока не умрет в Северном море, пока его вода не смешается с водами океана; Рейн прелестных среднерейнских мадонн течет к Рембрандту и теряется в туманах Северного моря.