Духота наступала с утра… Разогретая земля не успевала за ночь остыть, и с восходом солнца сразу надвигался томительный зной.
В растрескавшемся русле пересохшей Яузы бархатной зеленью отливали лужи стоячей воды. Где-то горели леса, торфяные болота. Даль терялась в сухой графитовой дымке.
Стояло засушливое лето 1686 — года.
С полей, отделяющих Немецкую слободу от Земляного города, несся тонкий запах свежего сена — сохла трава на корню.
Здесь, за Покровскими воротами, между ручьем Кокуем и речкой Яузой, были раньше пустыри. Тогда иноземцы, или «немцы», как их вообще называли, жили за Москва-рекой, в слободке Наливках. «По слобожанам и слободушка слывет», — говорится. Частенько, видимо, москвичи кололи немцам глаза названием этим, намекая на пьянство. Потому, говорили в Москве, немцы и выпросили у царя позволения поселиться на пустующем месте между Яузой и Кокуем. В течение каких-нибудь десяти лет пустыри здесь застроились, раскинулись огороды, сады, пролегли улицы, вырос рядом со старинной Москвой иноземный городок — Немецкая слобода, или, как еще ее называли, Кокуй.
Жили здесь иноземцы различных наций, званий, профессий: наемные офицеры, смотревшие на службу свою как на отхожий промысел, мастеровые, выдававшие зачастую себя за опытных инженеров, предприниматели, падкие до дешевых работных людей, лекари-недоучки, — словом, сбродные люди, приехавшие в Москву с единственной целью: хорошими заработками, на вольных российских хлебах, поправить свои пошатнувшиеся дела.
Жизнь на Кокуе шла пьяная, шумная.
А сейчас и Немецкая слобода словно вымерла. Томительный зной обессилил все живое. В тени надворных построек разметались собаки, в летних закутах распластались свиньи, раскормленные до немоты, у решеток птичников спали гуси, спрятав головы под крыло, на крышах белыми пухлыми комочками свернулись домашние голуби. Только неугомонные цесарки да индюшки без конца сновали взад-вперед за сетками своих двориков.
Не лучшего в Немецкой слободе сада Франсуа-Жака Лефорта, швейцарца-женевца, в русской службе полковника, засуха почти не коснулась. Благодаря неусыпным заботам его главного садовника, Семена Евстигнеева, в саду у Лефорта все ярко зеленело, цвело: различные диковинные растения на клумбах и грядках, в вазах и ящиках, молодая поросль сирени, жасмина, акаций, плотные стены плюща, горошка, дикого винограда, густые газоны, аллеи фруктовых деревьев, лабиринты подстриженных кустиков и у самого входа в сад — гордость садовника — коврики обычных полевых и лесных русских цветов. Их растил и за ними ухаживал каждодневно сам Семен Евстигнеев. Остальную работу по саду, под его общим присмотром, выполняла целая орава подручных из немцев. А на этом участке он делал все сам: и рассаживал, и окучивал, и поливал, — не доверял никому. Коврики эти были огорожены низкой деревянной решеткой, ее плотно заплели хмель, повилика, мышиный горошек, и потому казалось, что цветы растут в больших изумрудных, пышно убранных вазах.
— Что значит наше исконное, когда его приберешь да уходишь! — восторгался Семен Евстигнеев, глядя на любимые цветики из-под приложенной козырьком ко лбу сухой, жилистой пятерни. — А садовые цветы — нет, не то: та же, как говорится, опара, да другая выпечка! — толковал он при случае, скривив в кислой гримасе лицо. — Взять садовую розу… Ох, как не терпит она резеду! Нет злее врага для нее! Сорви их, поставь рядом в воду. И полчаса не пройдет, как у резеды все головки поникнут. Уронит в воду тогда резеда со своих лепестков этакие крохотные капельки — ровно заплачет она, ровно горючие слезы прольет. Ан… и погубят они, эти капельки, розу. Сама погибнет тогда, стало быть, резеда, но и розу отравит…
А взять ландыш садовый! — входил в раж Семен Евстигнеев. — Уж такой-то с виду он кроткий! Но, заметь, на поверку — самый что ни на есть ненавистник! Любые весенние цветики поставь рядом с ним — и враз он так сильно запахнет, что всех их убьет!.. Теперь нарцисс взять. Этот — незабудку изводит!.. А ежели, к примеру, поставить рядом гвоздику и розу — они вовсе пахнуть перестают. Обе, враз!
Не-ет, — тряс бороденкой Семен, — что там ни толкуй, а милей наших полевых родных цветиков ничего не найдешь. Тонки, непорочны они, и скромны, и уветливы…
Сколько же в саду у Лефорта было этих любимцев садовника: белый подмаренник, розовая дрёма, малиновая смолянка, желтый донник, золотистый зверобой, лазоревый цикорий, матово-бледный белозор, — и тысячи разных кистей и метелочек сплетали аромат в общий нежный букет.
— Любота! — радовался Евстигнеич, поглаживая бока, и его сухой, серый лик покрывался сетью лучистых морщин.
А кругом все горит.
Сколько уже времени не заволакивали солнышка ни тучка, ни облачко! Метет суховей.
Или такой уже грех вопиющий принял на душу русский народ?
Вздохнул Семен Евстигнеев, передвинул колпак с уха на ухо, одернул прилипшие рукава холщовой рубахи, сплюнул и снова заработал, споро разрыхляя пересохшую землю.
— Погрязли, как видно, в грехах-то по самое горлышко! Ловко подскребая бороздником сорные травы, садовник ворчит и ворчит… трясет своей мочальной бородкой.