У нее была врожденная близорукость. Прищур был привычкой. По-видимому, свет в таких случаях приобретает некоторую сумеречность, как под водой, и девочки делаются русалками. Или пеной морской. Она сказала: искусство при свете совести. Мудрено не ослепнуть.
Возможно, так видят кошки в темноте. В каменном мраке дома в Борисоглебском переулке Марина с дочкой Алей, претерпев привыкание к разгрому и развалу, вели себя как в своей природной среде. Их кошку звали по-собачьи — Кусака. Возможно, Марине было все равно, кошка ли, собака ли. А впрочем, в семье это ведь и лишний рот. Как это ни печально, постепенно Кусака стала шкуркой, ковриком на стене.
У Марины были сводный брат Андрей, на два года старше, и сестра Ася, на два года младше. В раннем детстве, в уютном, просторном бревенчатом доме шоколадного цвета с мезонином, в Трехпрудном переулке, когда дети дрались между собой, у каждого была специальность: Андрюша щипается, Ася царапается, Марина кусается. У Марины были зеленые глаза. Цвета крыжовника, по слову сестры Аси. То есть не кошачьи.
Сестры не любили кукол, носили их вниз головами, держа за ноги, а любимыми игрушками были ситцевые, набитые соломой, два кота, купленные няней на рынке по 25 копеек, да и копилки были, естественно, анималистические. У Муси (Маринино домашнее имя) — собака, у Аси — кошка. Девочки рыдали, когда наступал час убийства копилок за-ради обретения денег. Звери гибли за металл.
Флора и фауна у Цветаевой условны, на уровне слова, а не растения или существа как такового. Она, как говорят на Русском Севере, недовидела. Ее рябина — «особенно рябина» — не дерево, а куст, а в реальной природе это не так, поскольку куст, как сказано в словарях, — «древовидное растение» и оно «малорослее дерева». Цветаевская рябина — символ России, а ведь ее, рябины, полно во всей Европе, во всей Азии и в Северной Америке. Другое дело, что задолго до Цветаевой (в 1854-м) князь Петр Андреевич Вяземский на швейцарском курорте в городе Веве наткнулся на рябину, появилось стихотворение «Вевейская рябина»:
Тобой, красивая рябина,
Тобой, наш русский виноград,
Меня потешила чужбина,
И я землячке милой рад.
«Землячка», «русский виноград», и через десять лет он опять написал стих о той же рябине. Речь не о точности словоупотребления — поэты нередко редактируют природу.
Стихи часто растут из стихов, равно как из человеческих слабостей и дефектов автора. Марина читала с трех лет, а в четыре умела писать. До четырех она говорила только правду, а потом стала фантазировать. Лет до восьми-девяти Марину в семье звали Мусей, затем все чаще — Марусей. В дневнике ее матери (девять черных толстых томиков) засвидетельствовано: «Четырехлетняя моя Маруся ходит вокруг меня и все складывает слова в рифмы, — может быть, будет поэт?» Так оно и получилось — с пяти лет пошли стихи. По-русски, по-немецки и по-французски. Чтение стало запойным. Книжная девочка. «А Муся уже провалилась в книгу», — говорила мама, когда дочь, при получении книги в качестве рождественского подарка, отрешалась от всего. Она губила зрение. В отрочестве-девичестве носила очки, которые никогда не снимала, потом отказалась от них, вплоть до последних двух-трех лет жизни. Как же она ходила по белу свету? Как русалка в воде, как кошка в темноте? Да нет. Она была человек. Это ее главная проблема.
Ее деда по отцу кто-то задним числом и без злого умысла назвал «захудалый священник». В селе Талицы неподалеку от Иваново-Вознесенска, на Владимирщине, стояла запущенная церковка, когда туда направили о. Владимира (Владимира Васильевича Цветаева) — поднять этот Божий дом, вдохнуть в него жизнь (1853). С делом он справился. Цветаева говорила, что огромная голова ее сына, не вмещающаяся ни в один головной убор, — оттуда, из владимирских лесов, от башковитого выходца из простонародья, прапращура Ильи Муромца.
Не был дед захудалым. Но жил в опрятной бедности и неустанных трудах.
Из его и Екатерины Васильевны, рано умершей, четверых сыновей, которые окончили Шуйское духовное училище, а затем Владимирскую духовную семинарию, лишь один продолжил религиозное служение — Петр, старший. Второй — Федор — стал педагогом (учил, скажем, Ивана Шмелева), инспектором гимназии, младший — Дмитрий — профессором русской истории, управляющим Московским архивом Министерства юстиции, а Иван, третий сын, поначалу занялся словесностью, да еще какой: откомандированный Киевским университетом за границу, в руинах вечного Рима отыскал письменность древнеиталийского племени осков, по-латыни написал диссертацию на сей счет, издав ее с приложением великолепного словарного атласа, выпустил в пяти книгах исследование памятников древнеиталийской письменности «Италийские надписи», в двадцать девять лет стал профессором. Его узнали в Европе, он стал почетным членом Болонского университета, от Российской академии получил премию «За ученый труд на пользу и славу Отечества». Не будучи археологическим — и никаким другим — стяжателем, он привез скифос и амфору из Помпей, где самолично участвовал в раскопках. Кропотливо-терпеливое ползание на коленях по тысячелетним камням привело его к интересу более широкому — к ваянию, вообще к изящным искусствам всех времен и народов, в основном европейских. Зоркая дочь Марины Ариадна, Аля, впоследствии отметила в матери «фигуру египетского мальчика» (широкоплеча, узкобедра, тонка в талии). Такое зрение воспитывается на соответствующих образцах. У Али — в Лувре.