В комнате за сценой собралась послеконцертная компания, и Борис почитал свои стихи наравне с другими, а потом спросил:
— Евгений Александрович, вам не кажется, что здесь только два поэта — вы и я?
Евтушенко ответил, коротко подумав:
— Да, наверно.
Шел июнь 1997 года. Евтушенко прилетал в Екатеринбург на один-единственный концерт. Через три года Борис сказал мне:
— Я не читал ни строки Евтушенко.
Под занавес 2000-го Рыжий обронил в печати, что «Евтушенко» в его семье было «ругательным словом». Существуют и эти стихи:
Евгений Александрович Евтушенко в красной рубахе,
говорящий, что любит всех женщин, —
суть символ эпохи,
ни больше, ни меньше,
ни уже, ни шире.
Я был на его концерте
и понял, как славно жить в этом мире.
Я видел бессмертье.
Бессмертье плясало в красной
рубахе, орало и пело
в рубахе атласной
навыпуск — бездарно и смело.
Теперь кроме шуток:
любить наших женщин
готовый, во все времена находился счастливый придурок.
…И в зале рыдают, и зал рукоплещет.
(«Евгений Александрович Евтушенко в красной рубахе…», 1997)
Так себе стишок, но он есть, а внутри сих разоблачений — вздох белой зависти и, между прочим, восхищения натурой. Счастливый придурок…
Более того. Вскоре после встречи с Евтушенко он принес домой фотку: они сидят в обнимку — и поставил ее на полку среди прочих заветных снимков.
Что-то припоминаются такие евтушенковские стихи:
Я груши грыз,
шатался,
вольничал,
купался в море поутру,
в рубашке пестрой,
в шляпе войлочной
пил на базаре хванчкару.
Ну да, потом было написано:
В рубахе белой с чёрным бантом…
[1]Или:
Рубашка в клеточку, в полоску брючки…
Рыжий это написал. Забавный упор на рубаху.
Можно отыскать и такую параллель. Евтушенко:
Играла девка на гармошке.
Она была пьяна слегка,
и корка черная горбушки
лоснилась вся от чеснока.
Рыжий:
Ах, подожди ещё немножко,
постой со мной, послушай, как
играет мальчик на гармошке —
дитя бараков и бродяг.
Подобного много, если всмотреться.
Таков герой этой книги. Непрост, скажем так.
Тотчас по его уходе, крайне раннем, к Борису Рыжему прилепили две этикетки: «последний советский поэт» и «первый поэт поколения». То и другое опять же напоминает о Евтушенко, каковой и сам определяется как последний советский поэт. Дивны дела твои, Господи, — Борису и в голову не пришла бы эдакая аналогия, ан кто знает, как наше слово отзовется. Так что́? Борис Рыжий — оный новый Евтушенко? Речь не о том.
Рыжий:
Тут речь о том, что будем
Мы нашу честь беречь.
Стоит почитать стихи Рыжего начиная с середины 1990-х: тематически, стилистически и тому подобное — «Камень хладный поцелую…», Петербург. Блоковская музыка, лебеди, фонтаны, парки, дворцы, каналы, мосты. Обожаемые мэтры — Рейн, Кушнер. В классических образцах — Державин, Батюшков, Пушкин, Дельвиг, Денис Давыдов, Лермонтов, Боратынский, Вяземский, Некрасов, Тютчев, Аполлон Григорьев, Полонский, Огарев, Фет, Случевский, Блок, Брюсов, Анненский, Сологуб, Заболоцкий, Георгий Иванов, Адамович, Ахматова. Никакого «больше чем поэта». Поэт. Только поэт, и никто другой.
Петербургская поэзия на уральской почве? Уральская поэзия на питерском камне? Такой выверт? Не было выверта. Был поиск себя. Осознанное стремление свести концы с концами, Царское Село со Вторчерметом. Что такое Вторчермет, читатель узнает позже.
Над саквояжем в чёрной арке
всю ночь играл саксофонист.
Бродяга на скамейке в парке
спал, постелив газетный лист.
Я тоже стану музыкантом
и буду, если не умру,
в рубахе белой с чёрным бантом
играть ночами на ветру.
Чтоб, улыбаясь, спал пропойца
под небом, выпитым до дна, —
спи, ни о чём не беспокойся,
есть только музыка одна.
(«Над саквояжем в чёрной арке…»)
Написано в том самом 1997-м. В Петербурге. У Рыжего много стихов об уличных музыкантах и вообще об уличной музыке. Это о себе? Поэт улицы, уличный мальчишка. Так? Не так. Близкие знали: он по сути домосед и неделями не выходит из дому.
Города было два, два бурга — в честь Петра и в честь Екатерины. И Петр, и Екатерина — не те, о ком мы думаем. Мы еще поговорим на сей счет. Для начала напомню: Петр есть Камень.
Дома у него было тоже два. Свой, с женой и сыном, и — родительский, в двух шагах от своего. Там и там — сперва только у родителей — был телефон. Это уже нечто третье — остальной мир, с которым он говорил чуть не без умолку. Раздвоенность? Вряд ли. Один в одном.
Борю в детстве спросили: кем работает твой папа?
— Царем.
Отца, директора Института геофизики Уральского отделения Академии наук СССР, возила служебная черная «Волга». Боря утверждал в кругу дворовых кентов:
— Мой папа — вор в законе.
Ему верили.
В другом случае он сообщил, что его папа — забойщик скота, а мама — жиловщица мяса.
У поэта Александра Леонтьева об Урале сказано: перебитый хребет. Челябинск[2] по этой метафоре находится в районе копчика или шеи. Очень ранимые места. На юге хребта. Но не будем мрачно гиперболизировать. Хотя и может показаться, что город расслабленно раскинулся на спине, он не хвор, не стар, не лежач — ходит, бегает, движется, летит на иномарках, напоённый пятью озерами. Течет река Миасс, изрядно поросшая ряской и камышом, подъемы и спуски не бьют в глаза, а центральный проспект Ленина прям как стрела, и чугунный Ильич на пьедестале — это площадь Революции — могуче широкоплеч, массивно кряжист и почернел, по-видимому, оттого, что стоит, как Брестская крепость, во вражеском окружении бесчисленных банков и супермаркетов, а его прямым оппонентом высится небоскреб Видгоф, произведение местного олигарха-депутата Видгофа. Там гранд-отель.