20 января 1944
Человек лежал на убогой постели в сердцевине погибельной елабужской земли и бредил. В своей не такой долгой земной жизни — тридцать восемь лет — он хорошо научился трем вещам: молиться, лечить и рисовать. В армии его пытались обучить еще и стрельбе из «вальтера», однако последним он не овладел. Да и мало было толку в этом умении сейчас, когда череп разрывала постоянная боль от гнойника в мозгу, плоть оцепенела от голодной лагерной слабости, а совсем рядом с кроватной ножкой разверзлась черная пропасть, которая затягивала его в себя… затягивала…
В этот миг две мягкие руки охватили его голову сзади — и он открыл запухшие глаза.
Зрение у этого человека отчего-то стало как у новорожденного в первые две недели его жизни: он видел мир, как и воспринимал, перевернутым, и то лицо, что появилось в изголовье, стояло перед ним прямо.
Трагическая маска древней старухи, глаза — как два темных колодца, черный вдовий платок обтянул голову и плечи, в его складках прячется безликое дитя. Такую мадонну он нарисовал незадолго до того, как самому стать на пороге бездны.
Богоматерь Заключенная.
— Святая Мария, — пробормотал он и попытался поднять чугунную голову.
— Марина, — сказала она ему беззвучно. — А ты мой сын Мур, который погиб на фронте, мною не прощённый. И не святая, а навеки проклятая. Из-за тебя и твоего тяжелого слова я совершила над собой смертный грех, умерла в нем… и теперь должна искать того, кто сумеет выкупить и меня, и себя.
— Я Курт, матушка. Курт Конрад Ройбер. И вовсе тебе не сын. Ты русская — а я ведь немец.
Отчего он понял, кто эта женщина, умершая в Елабуге? Он, неудачливый завоеватель, не знал русского, не читал русских стихов даже в переводе — но тут звучал совсем иной язык.
— Курт. Пусть будет так. Мой друг Райнер Мария Рильке был родом из близких земель. Не беда, что ты не складываешь и не рифмуешь строк, у тебя иное мастерство.
— Что я могу сейчас, Мари? Я умираю.
— Вернись назад по стреле времен… Вернись. Ты сумеешь, у тебя три силы в одной: живописец, лекарь, клирик.
Ночь с 24 на 25 декабря 1943
Завоеватели. Поработители. Ныне — мухи в броневом, латном кулаке, который рано или поздно сдавит их намертво.
Затишье перед бурей, которая завтра утром сотрясет всю одетую руинами приволжскую степь.
— Кто пустил эту русскую оборванку в расположение воинских частей? — спросил Штайндлер.
— Наверное, всегда здесь была, герр генерал, — ответил лейтенант Даниэльс. — То есть жила. Это из тех, кого наш пастор прикармливает. Делится пайком и в качестве благодарности использует как модель.
— Смеётесь?
— Никак нет. Он еще когда недавно в отпуск улетал, вместо трофеев повез своей фрау и деткам стопку зарисовок со своих пациентов. Больше ста, наверное.
— Пациентов? Так вы об этом медикусе говорите. Главный врач госпитального бункера.
— Да.
— Из неблагонадёжных, но очень полезен. Мастер на все руки, что называется. Это он изобразил вашего маленького сына в виде ангела, чтобы вам его на вершину елочки повесить, верно?
Даниэльс улыбнулся — насколько позволяли обмороженные губы и кожа.
— А, пусть пусть эта мужичка здесь бродит. Что у нас разглядишь? Из-за иванов всё к черту. Что адский котел, что сталинградский.
— Пускай бродит. Рождество ведь, герр генерал, — ответили ему.
— Да уж. И мы снова, как прошлый год будем желать друг другу счастья и удачи, хоть это всё пустые слова. Никто не изволит прекратить огонь, ни мы, ни иваны. Хотя мы недостойны, верно?
— Мы всегда недостойны, — снова отозвался тот же голос. На этот раз он, похоже, так экономил дыхание, что опустил звание Штейндлера. — Мы совершаем святотатство и кощунство, взывая к миру на земле и в то же время убивая.
— А, волк из побасенки, — проворчал тот. — Что еще скажете, наш доктор медицины?
— Нет смысла говорить, — отозвался Ройбер, ухватив женщину за плечи и потуже завертывая в её же тряпки. — Простите, сами же понимаете. Морозы поистине русские — а тут у неё ребенок.
— Ну да. Ни нам долго не жить, ни ей со щенком.
— Вы жить останетесь. Вас вывезут последним самолетом. Раненого.
— Пророк вы, что ли, Курт Конрад?
— Не знаю… герр генерал.
— Курт. Кроткий Курт. Вы стреляли хоть однажды за всю войну?
— Нет. Только на стрельбище, — ответил Даниэльс вместо врача. — И препогано.
— Хм. А могли бы?
— Если русские станут убивать тех, в бункере. Моих пациентов. Разве что тогда — и, наверное, как всегда промажу.
— Вот как. Отчего это вас, этакого философа, такого непротивленца злу, занесло на Восточный фронт? Как я знаю, у вас жена и трое детишек.
— Он же Восточный, — Ройбер пожал плечами. — Штрафной, можно сказать. Как занесло, спрашиваете? Я голосовал за масло против пушек. Принципиально одевался только у еврейского портного. Ну и мой учитель, уважаемый доктор Альберт Швейцер, выглядел не весьма на фоне тысячелетнего рейха.
— С его благоговением к жизни, — подхватил лейтенант. — Вот уж поистине…
— Тогда совсем иной вопрос, Ройбер. Как это вам удалось так легко отделаться?
— Наверное, фюрер увидел во мне коллегу, — усмехнулся Курт. — Он живописец, а я график.
На том офицеры расстались, холодно кивнув друг другу. Когда Штайндлер и Даниэльс ушли, Ройбер завел женщину в подвал разрушенного дома, где находился его госпиталь. Она тотчас уткнулась спиной в угол стены, свернулась там в неряшливый узел.