THE MADONNA OF THE FUTURE
1873
Перевод М. Шерешевской
Мы говорили о художниках, создавших всего одно подлинно высокое творение, — о живописцах и поэтах, которым всего раз в жизни дано было пережить божественное озарение и подняться к вершинам мастерства. Наш хозяин пустил по кругу очаровательную небольшого формата картину — работу мастера, чье имя никто не знал и кто после этой случайной заявки на славу вновь канул на дно роковой посредственности. Мы заспорили о том, часто ли встречаются подобные явления в искусстве, и я заметил, что Г. сидит молча, задумчиво дымя сигарой и поглядывая в сторону переходящей из рук в руки картины.
— Не знаю, распространенное ли это явление, — сказал он наконец, — но я с ним столкнулся. Я знал одного беднягу, который писал свой шедевр всю жизнь, но, — добавил он с улыбкой, — так и не написал. Он сделал свою заявку на славу, да осуществить ее не сумел.
Мы все знали Г. за человека умного, немало повидавшего на своем веку и хранившего в памяти богатый запас воспоминаний. Кто-то задал ему наводящий вопрос, и, пока я отвлекся, наблюдая, с каким восторгом мой сосед рассматривает очаровательную картину, Г. уже заставили начать рассказ. Стоит ли его здесь повторять? В этом у меня нет сомнений, да если бы они и были, достаточно вспомнить, как, шелестя розовыми шелками, вошла в комнату хозяйка — прелестная женщина, покинувшая нас после ужина и возвратившаяся, чтобы попрекнуть за недостаток галантности, поскольку мы засиделись за столом, — и, увидев наш превратившийся в слух кружок, сама опустилась на стул и, невзирая на сигарный дым, выслушала всю историю до конца, а когда дело подошло к трагической развязке, в ее прекрасных глазах, которые она обратила ко мне, я увидел слезы сочувствия.
Случилось это в дни моей юности, в Италии: чудесное время! Чудесная страна! (Так начал Г. свой рассказ.) Я прибыл во Флоренцию поздно вечером и, допивая поданную к ужину бутылку вина, вдруг подумал, что, как я ни устал с дороги, стыдно просто отправиться спать, не выразив почтения великому городу. От пиаццо перед моим отелем уходила в темноту узкая улочка, ведшая, надо полагать, к самому сердцу Флоренции. Я направился по ней и, прошагав минут десять, вышел на обширную площадь, залитую лишь слабым светом осенней луны. Прямо передо мной возвышался Палаццо Веккио — огромное гражданское сооружение, похожее на крепость, с высокой башней, подымавшейся над зубчатой кромкой крыши, словно одинокая сосна над краем скалы. У основания Палаццо, в отбрасываемой им тени, тускло светились какие-то скульптуры, к которым я, движимый любопытством, немедленно направился. Слева от дворцового портала стоял, белея в сумерках, величественный колосс — юный бог непокорства. Я тотчас признал в нем микеланджеловского Давида и, не без чувства облегчения, повернулся от его грозной мощи к другой, отлитой из бронзы, изящной фигуре, помещенной в высокой воздушной лоджии, вольные невесомые арки которой словно бросают вызов плотной каменной кладке дворца, — фигуре неповторимо стройной и грациозной, даже нежной, несмотря на увитую змеями голову горгоны в легкой нервной руке. Это был Персей, с историей которого советую вам познакомиться не по греческим мифам, а по мемуарам Бенвенуто Челлини.
Переводя взгляд с одного прекрасного юноши на другого, я, по-видимому, не удержался от принятых в таких случаях восклицаний, так как тотчас же, словно поднятый моим голосом, со ступеней лоджии встал сидевший в ее тени человек — невысокий, худощавый, одетый во что-то напоминающее черную, кажется, бархатную блузу, в берете, похожем на кардинальскую шапочку, из-под которого выбивались поблескивающие при лунном свете густые пряди рыжих волос, и заговорил со мной на чистейшем английском языке. Тоном, выражавшим благожелательность и почтительность, он осведомился, каковы мои «впечатления» от Флоренции. Я был ошарашен: откуда это живописное, фантастическое, почти нереальное существо, витающее в пределах, отданных красоте? Его можно было бы, пожалуй, принять за дух ее гостеприимства, если бы подобные духи обычно не являлись в образе обтрепанного custode[1], размахивающего пестрым ситцевым платком и открыто выражающего свое недовольство, когда ему давали меньше франка. Тем не менее фантастическое видение обрело черты вполне реальные, поскольку в ответ на мое смущенное молчание разразилось красноречивой тирадой:
— Я давно знаю Флоренцию, но никогда еще не знал ее столь чарующей, как нынче ночью. Словно тени ее прошлого вновь наводнили пустые улицы. Настоящее спит, но прошлое зримым сном витает вокруг нас. Вот выступают парами старые флорентийцы, чтобы произнести свой приговор последнему творению Буонарроти или Челлини! Какие замечательные уроки извлекли бы мы из их речей, если могли бы их слышать! В те далекие времена последний горожанин, в простом плаще и шапочке, был тонким ценителем искусств! Искусство переживало пору своего наивысшего расцвета, сэр! Солнце стояло в самом зените, и его широкие ровные лучи высветляли самые глухие уголки и придавали зоркость самым ограниченным глазам. Мы живем на закате этой поры! Мы бредем в мглистых сумерках, держа каждый по тоненькой свечке — для себя лишь добытый, мучительный свой опыт, и поднося ее к великим образцам и туманным идеалам, не видим в них ничего, кроме ошеломляющего величия и тумана. Дни просветленности миновали! Но знаете, мне кажется — мне кажется, — в своем провидческом экстазе он перешел на доверительный шепот, — мне кажется, свет той далекой поры лежит сейчас здесь, на нас! Я никогда не видел Давида таким могучим, Персея — таким прекрасным! Даже менее значительные произведения — Джованни да Болонья или Баччо Бандинелли — выглядят воплощением взлелеянной художником мечты. Мне чудится, что этот напоенный лунными лучами воздух таит в себе секреты старых мастеров и, если мы постоим здесь в благоговейном созерцании, они, возможно, да-да, возможно, откроют нам свои тайны.