I
Эдмунд Дани и Алоиз Гарц прогуливались по берегу реки в Боцене.
— Хотите, я познакомлю вас с семейством, которое живет в вилле Рубейн, в том розовом доме? — спросил Дони.
— Пожалуй, — улыбнувшись, ответил Гарц.
— Тогда пойдемте сегодня.
Они остановились возле старого дома, который имел запущенный, нежилой вид и стоял на отшибе у самой дамбы; Гарц толчком распахнул дверь.
— Заходите, — сказал он, — завтрак от вас не уйдет. Сегодня я буду писать реку.
Он взбежал по широким ветхим ступеням, а Дони, подцепив большими пальцами проймы жилета и высоко задрав подбородок, медленно последовал за ним.
В мансарде, занимавшей весь чердак, у самого окна, Гарц пристроил холст. Это был молодой человек среднего роста, широкоплечий, подвижный. У него было худое лицо, выдающиеся скулы, мощный, резко очерченный подбородок, зоркие серо-голубые глаза, очень подвижные брови, длинный, тонкий нос с горбинкой и шапка темных густых, не разделенных на пробор волос. Судя по его костюму, ему было все равно, как он одет.
Комната, которая служила ему одновременно мастерской, спальней и гостиной, была скудно обставлена и грязна. Под окном широким потоком цвета расплавленной бронзы неслись по долине полые воды реки. Гарц то подходил к холсту, то удалялся от него, словно фехтовальщик, выбирающий позицию, наиболее удобную для выпада. Дони присел на какой-то ящик.
— Снег в этом году таял очень бурно, — проговорил он. — Тальфер стал совсем коричневым, а Ейзак — голубым; они сливаются в зеленый Эч; ну, чем вам не весенняя символика, господин художник!
Гарц смешал краски.
— Нет у меня времени на символику, — сказал он, — и вообще ни на что его нет. Знай я, что проживу девяносто девять лет, как Тициан… Вот он еще мог бы позволить себе такую роскошь! Возьмите того беднягу, что погиб на днях! Никак он не хотел сдаваться и все же на излучине!..
По-английски он говорил с иностранным акцентом; голос у него был грубоватый, но улыбка очень добрая, Дони закурил.
— Вы, художники, — сказал он, — находитесь в лучшем положении, чем большинство из нас. Вы можете идти своим путем. Ну, а если я попытаюсь лечить необычным способом и пациент умрет, то моя карьера на этом закончится.
— Мой дорогой доктор, если я не буду писать того, что нравится публике, то мне придется голодать; но я все равно хочу писать по-своему; и в конце концов добьюсь успеха!
— Пожалуй, друг мой, если идти по проторенной дорожке, пока составишь себе имя, то это окупится сторицей; а потом, что ни делай, тебя все равно будут восхвалять.
— Да вы не любите своей профессии.
— Я бываю счастлив только тогда, когда мои руки заняты делом, — пояснил Дони. — И тем не менее я хочу стать богатым и известным, жить в свое удовольствие, курить хорошие сигары, пить отличное вино. Убогое существование не по мне. Нет, друг мой, лечить я буду, как все; и хотя мне это не нравится, стенки головой не прошибешь. В жизнь вступают с определенными, представлениями об идеале… С ними я уже расстался. Приходится проталкиваться вперед, пока не будет имени, а тогда, мой мальчик, тогда…
— А тогда у вас выйдет весь запал! Дорого же вам обойдется такое начало!
— Приходится рисковать. Другого пути все равно нет.
— Есть!
— Гм!
Гарц поднял кисть, как копье.
— Себя не надо щадить. А пострадать придется… Что ж!
Дони потянулся всем своим большим, но не мускулистым телом и оценивающе взглянул на Гарца.
— Упорный вы человечек! — сказал он.
— Приходится быть и упорным.
Дони встал. Кольца табачного дыма вились вокруг его прилизанной головы.
— Так как же насчет виллы Рубейн? — спросил он. — Зайти за вами? Народ в этом семействе самый разный, в основном англичане… Очень милые люди.
— Нет, спасибо. Буду писать весь день. У меня нет времени водить знакомство с людьми, для посещения которых надо переодеваться.
— Как хотите!
И, расправив плечи, Дони исчез за одеялом, закрывавшим дверной проем.
Гарц поставил кастрюльку с кофе на спиртовку и отрезал себе хлеба. Сквозь окно веяло утренней свежестью, пахло древесными соками, цветами и молодыми листочками; пахло землей и горами, пробудившимися от зимнего сна; доносились новые песни повеселевших птиц — в окно врывалась душистая, беспокойная волшебница-весна.