— Беда, матушка-игуменья, беда… с сестрой Марьей… — вбежала в опочивальню игуменьи Досифеи, без предварительного стука в закрытую наглухо дверь, молодая послушница Серафима, любимица строгой старухи, и скорее по привычке, нежели по рассуждению, сделала перед своей начальницей три уставных земных поклона.
Игуменья Досифея, высокая, худая старуха, с бледным, изможденным постом и заботами лицом, правильные, точно вылитые из воска черты которого носили на себе отпечаток былой необыкновенной красоты, вздрогнула, повернулась к Серафиме и быстрым, тревожным взглядом окинула вбежавшую. Последняя прервала ее послетрапезную уединенную молитву.
Игуменья Досифея стояла коленопреклоненная перед небольшим аналоем, обтянутым черным сукном. На аналое лежало евангелие в черном кожаном переплете с серебряным крестом и такими же застежками и золотой крест.
Аналой был поставлен у переднего угла, занятого черного дерева киотом, помещенным на угольнике и заключавшим в себе множество образов, иные в богатых серебряных и золотых ризах, а иные и ценнее того своею древностью и без окладов.
Строгие лица святых глядели на этих двух женщин. Лицо игуменьи Досифеи, вставшей с колен и уже силою воли, видимо, преодолевшей первый порыв волнения, с обычной строгостью обращенное на молодую девушку, имело сходство с ликами старинного письма, глядевшимися из киота.
Взгляд игуменьи Досифеи, взгляд, известный всем подвластным ей сестрам, заставил окаменеть вбежавшую послушницу и, казалось, влил в ее душу часть той страшной твердости воли и мужества, которые ярко светились в глазах ее начальницы. Видно было, как сбегали последние следы волнения с миловидного личика послушницы Серафимы.
Большие, черные с металлическим блеском глаза игуменьи Досифеи, глубоко сидевшие в орбитах, поражали всякого своею красотою и блеском молодости, а строгое, обыкновенно вдумчивое и порой проникновенное их выражение создало ей ореол «чтицы в сердцах», «провидицы» не только среди монастырских обитателе ниц, но и среди жителей Москвы и ее окрестностей.
Слава о строгой, святой жизни игуменьи Досифеи и ее прозорливости разнесена была, впрочем, странниками и странницами по всей России вплоть до далекой Сибири.
Это доказывалось списком жертвователей за время двадцатилетнего управления монастырем игуменьей Досифеей, среди которых самыми щедрыми вкладчиками были сибирские золотопромышленники, обращавшиеся к ней, дабы она помянула в своих молитвах этих погрязших в грехе и корысти служителей «золотого тельца».
— Что случилось? В час неурочный беспокоишь меня на молитве… — ровным, спокойным, но строгим тоном спросила игуменья Досифея.
— Благословите, матушка-игуменья, доложить.
— Благославляю…
— После трапезы пошла я, по вашему, матушка-игуменья благословению к матушке-казначее помочь ей подсчитать доброхотные приношения… Сегодня, слава-те Христос, наслали и нанесли много и деньгами и вещами… Разбирали мы их с матушкой-казначеей с час места… только один ящик, деревянный такой, заколоченный и тяжелый, а с чем неведомо… Матушка-казначея начала догадки строить: с пастилой, говорит, с яблочной… Хотели, значит, в кладовую сдать, только смотрю я, на нем надпись: «Марие Осиповой-Олениной». Доложила я матушке-казначее… «Кто же бы эта такая?» — спрашивает… «А это, — говорю я ей, — новенькая послушница Мария. Слышала я от нее, что по фамилии она Оленина». «Кто же бы это ей сластей прислал? Кажись, уже с полгода у нас, никто к ней ничего не слал и не ходил проведать даже…» — пустилась опять в догадки матушка-казначея… «Этого я не ведаю», — отвечала я… «Так отнеси ей, как до себя пойдешь, — решила матушка-казначея, — да скажи, что как полакомится малость, может в кадушку спрятать… Яблочная-то пастила нежная, глядь и испортится». Кончили мы разбираться, захватила я этот ящик, даже страшно вспомнить, прости Господин.
На лице послушницы Серафимы на одно мгновение пробежало выражение испуга и она замолчала, чтобы перевести дух и успокоиться. Игуменья Досифея бесстрастно слушала ее и, не сделав ни одного замечания, видимо, ждала продолжения.
Та продолжала:
— Вбежала я к сестре Марии, застала ее за пяльцами… «Матушка-казначея приказала передать тебе вот это… Гостинец тебе прислали…» «Гостинец, мне?» — воззрилась на меня сестра Мария и вдруг еще бледнее стала, почти помертвела… «Матушка-казначея, — говорю, — думает, что тут пастила, — продолжала я, — так говорит, чтобы ты малость полакомилась, а остальное в кадушку снесла». «Пастила, — повторила сестра Мария… — Если пастила, так погоди, я тебя угощу…» Стали мы с ней ножницами ящик открывать, открыли, да так и ахнули…
Снова ужас отразился на лице Серафимы. Теперь уже она не владела собой и задыхалась от волнения, не могла несколько минут выговорить слова.
Волнение это, видимо, сообщилось и игуменье Досифее.
— Что же было в этом ящике?.. — спросила она и голос ее дрогнул.
— Такие страсти, матушка-игуменья, такие страсти… — воскликнула дрожащим голосом Серафима.
— Какие же страсти?
— Мертвая рука…
— Мертвая рука?
— Мертвая рука, матушка-игуменья… Сестра Мария только ахнула и как пласт на землю хлопнулась, а как я из кельи ее выкатилась и к вам, матушка-игуменья, примчала, и не вспомню…