Конечно, хотелось, чтоб и мне, как тому старику, по ночам снились львы. Но львы не желали сниться. Лежа в темноте на сене, я подолгу слушал глухой перестук копыт и размеренное похрустывание жующих коней.
Главной приманкой ночевок в конюшне была для меня возможность помогать Трофимычу выводить, чистить и запрягать Карата для утренней ездки.
— Таких рысаков, как Карат, уже не выделывают, — любил повторять Трофимыч.
Мне это должно было напоминать об ответственности. Моя помощь Трофимычу обязательно сопровождалась бесконечными мелкими унижениями. Я был в рабстве. Но я не был рабом Трофимыча. Трофимыч сам был рабом.
Мы оба были рабами высокого гнедого коня с белой звездой во лбу.
Мы сами пошли на это. Сознательно. Добровольно. И тайно. Трофимыч уже давно, я только с начала лета, и поэтому Трофимыч был придирчиво строг со мной. Он испытывал меня. Это было его право.
Мне приснилась мама. Она шла ко мне, утопая в сене. Сеном была завалена вся наша московская квартира. Мама никак не могла до меня добраться. Она сердилась. «Васька! — кричала мама. — Васька! Васька! Кончай дрыхать! Кино приехало!»
Я кубарем скатился со своего ложа. По конюшне метались заводские мальчишки, мои сверстники: «Кино приехало!»
На залитой солнцем беговой дорожке стоял длинный и величественный Трофимыч в неизменных сапогах и поддевке. Румяный седой мужчина в толстых роговых очках что-то объяснял ему плавая по воздуху руками. Поодаль стоял молодой человек с толстой сумкой через плечо и улыбался.
Никакого кино не было. Мы стали слушать человека в очках.
— …чтоб получилось такое мощное ржание. Ну товарищ, вы сами знаете.
— Знаем, — сказал Трофимыч и двинулся к конюшне.
Мы стояли недоумевая.
— А как же, — сказал Трофимыч, останавливаясь и глядя с сомнением на «очкастого», — а как же записывать-то будете?
— А уж это наше дело, — сказал «очкастый». Молодой человек снял с плеча сумку и перестал улыбаться. Мальчишки немедленно бросились к сумке, а я поплелся вслед за Трофимычем, ловя удобный момент для расспросов.
Оказалось, что приехали работники кино («Черт их носит», — сказал Трофимыч), чтоб записать на пленку ржание Карата. Им, дескать, очень нужно мощное конское ржание.
— Добро бы фотографию снимать приехали, — сказал Трофимыч, — а то глупостями занимаются.
Как выяснилось, жеребец просто так не заржет: его ничем не рассмешишь.
— А чтоб получилось, что требуется, необходимо провести перед Каратом кобылу. И если Карату она понравится, будет как раз то самое «мощное» ржание, которое работникам кино «до завязки нужно», — сказал Трофимыч.
Все это Трофимыч говорил не мне, а конюхам, которых полным-полно набилось в конюшне.
Мне Трофимыч сказал только одно: «Отойди отсюда к чертовой матери!»
Я снова в толпе у конюшни. Молодой человек уже открыл сумку, и у него тем целая радиостанция. А от сумки тянется провод с микрофоном. Микрофон держит «очкастый» прямо в руках.
В толпе все уже все знают. Знают, что сейчас по дорожке перед конюшней проведут кобылу. Даже знают, какую — Гориславу.
— Ведут! Ведут!
Если напечатать портрет этой Гориславы, то его можно продавать вместе с портретами популярных киноартисток: так гордо посажена у нее голова, такая челка, такие лиловые продолговатые влажные глаза.
Крак! — распахиваются двери конюшни, появляется Трофимыч. Лицо красное, взволнованное. Хочет, чтоб все хорошо получилось.
— Выводи!
Солнце ударяет в медную грудь Карата. Двое конюхов по бокам его с усилием сдерживают растянутые поводья. Горислава идет, покачивая крупом, метет хвостом по дорожке.
— Тихо! — внезапно кричит «очкастый». Горислава шарахается в сторону от крика, взвизгивает под копытами гравий. Карат поворачивает к ней голову. Конюхи приседают, растягивая поводья.
— Хгм-и! — выдыхает Карат в полной тишине. Растяжка ослабевает. Карат тянется к Трофимычу, ласково хватает его губами за плечо.
— Это все? — спрашивает «очкастый» после паузы.
— Все. А чего еще нужно? — говорит Трофимыч смущенно.
— Ржание! — кричит «очкастый». — Я же вам объяснял: мощное ржание!
Молодой человек снова улыбается.
После шумного обсуждения решают вывести другую кобылу.
— Эта ему не нравится, — говорит Трофимыч, ни на кого не глядя. — Горислава ему не нравится, сукиному сыну!
Непонятно, кого Трофимыч имеет в виду: «очкастого» или Карата.
Толпа у конюшни все прибывает. Картина повторяется сначала. Теперь на дорожке Вироза, вороная, поджарая. Профиль, как у лермонтовской Тамары.
— Как идет, ноги не сменит, — с восторгом шепчут в толпе.
— Тихо! — кричит «очкастый».
Полная тишина. Напряженные спины конюхов.
— Хгм-м!.. — и все. Все!
Одна кобыла сменяет другую. Все напрасно. Наконец, запас кобыл истощен.
Я ловлю взгляд Трофимыча. Мы встречаемся глазами. Мне хочется плакать.
— Одна только и осталась, — заявляет Сашка Прудов, охальник и балагур, — Ракитка с табунщицкой конюшни!
Толпа хохочет.
— Может, проведем?
— Ведите, кого хотите, — хрипло кричит «очкастый».
И вот на дорожке появляется известная во всем заводе Ракитка — лошадь, пережившая старика Митяя, который пас на ней жеребят еще до войны.
— Тихо, — говорит «очкастый» устало.
В толпе давится смешок.