(ЗАПОВЕДЬ ПЯТАЯ)
«Мир — лохотрон. В нем женщины, мужчины — все лошары, и каждый лишь одну играет роль: на мелкий выигрыш глаза свои топырит и ручки тянет, хоть и знает: всё — подстава, причём не для него, а для кретина рядом, тоже лоха, и падла-жизнь вот-вот напёрстки перемесит…и ни четвертовать, и ни повесить кидалу, супостатку всех живых…
Так думал молодой ещё повеса, летя один в пыли на почтовых… Эх, продолжить бы в том же духе и напародийствовать роман, да не просто роман, а роман в стихах — дьявольская, цитируя наше всё, разница…»
И то правда. Но, как бывает «герой не моего романа», так это был бы «роман не моего героя».
Рассказ, собственно. В угоду сестре таланта.
Поэт, в чьей голове клокотало сие сомнительное окололитературное рагу, молодостью не блистал, напротив, огорчал взор пусть достойной и благообразной, но прискорбно очевидной, особенно вблизи, изношенностью.
— Ну, что-о-о вы, голубчик! Какое там «не меняетесь»! — с вальяжной басовитостью осаживал он комплиментщиков. — Если надо, могу предъявить пятна тления.
Для более эрудированной аудитории, впрочем, имелся ответ похитрее:
— Видели бы вы мой портрет на чердаке!
Лакмус: к людям, с ходу «не догонявшим», поэт презрительно терял интерес.
В выражении лица, в не поплывшей фигуре бесспорно сохранялось нечто от того мечтательного, тонкого, романтически устремлённого ввысь мальчика, каким его ещё помнили по чтениям на площади Маяковского — и всё же, земную жизнь пройдя до половины, в сумрачном лесу он и по самым доброжелательным подсчётам очутился уже лет двадцать назад; эпитет «молодой» был к нему решительно не применим. Определение «повеса» — тоже. Эстет, эгоист, гедонист, тайно — киник, он наслаждался экзистенцией бурно, но без легкомыслия, в красивых формах и со сдержанной самоиронией; женщины от него млели.
Далее: никуда он в эту минуту не летел, а издевательски медленно полз в пробке через центр Москвы, и ни на каких не на почтовых, разумеется, а на новенькой глянцевитой «Ауди» цвета сливочного мороженого… Короче, началу прославленного романа в стихах соответствовала лишь пыль, да, пожалуй, брюзгливое настроение героя, которое и заставляло его злобно уродовать про себя ни в чём не повинного Уильяма Шекспира в переводе Т. Л. Щепкиной-Куперник.
Поэт, кстати, носил имя Евгений. Нет, не Онегин; Штеллер. Он родился в один день с отцом и был назван в его честь — а если докапываться до сути, то в честь христианского мученика Евгения Трапезундского. Родители, потомки обрусевших немцев, крестили жениного отца в лютеранскую веру, но имя подсказала соседка — по православным святцам.
Повернись судьба иначе, Женя, глядишь, и сам назвал бы сына Евгением, и тот, в свою очередь, тоже, и так бы оно пошло-поехало до бесконечности, и каждого из Евгень-Евгеньичей, матрёшечьей чередой выплывающих из тьмы грядущего, с бренностью бытия примиряло бы это клановое — и клоновое — тавро, штамп вечного возрождения…
Однако судьбе, выражаясь высоким штилем, было угодно, чтобы отец с матерью расстались раньше, чем Евгению Евгеньевичу-первому исполнился год. Жене сказали, что папа погиб на войне. Его образ был овеян легендами: высокий, добрый, красивый папа хорошо ел кашу, пил рыбий жир, слушался маму и бабушку и всё-всё знал; ни одной его фотокарточки странным образом не сохранилось, зато остался огромный, на полкомнаты, шкаф, ломившийся от его книг.
Ложь и созданный ею культ в конце концов были развенчаны, но если б и нет, едва ли идея нескончаемого наследования династийного имени показалась бы нашему герою привлекательной. Его уже лет с двенадцати передёргивало от заявлений вроде: «мы, Журбины», «у нас у Лебедевых», «ты ведь Иванов» и т. д. Женя рос один, горячо обожаемый мамой и бабушкой, остро сознавал собственную уникальность и ценил её превыше всего на свете, всякий же коллективизм отторгал, как чужеродный белок.
Позднее, размышляя о своей жизни, он понял: следует сказать спасибо отцу за то, что тот при разводе подчинился требованию жены и исчез с горизонта — иначе Женя рисковал вырасти обыкновеннейшим лоботрясом. Природа наградила его мозгом-компьютером и устроила так, чтобы именно в ответ на заполнение свободных ячеек свежей информацией этот мозг наиболее щедро выбрасывал в кровь эндорфин, серотонин и допамин — и всё же не исключено, что при интеллектуале-отце под боком Женя, войдя в пубертат, из духа противоречия начал бы кичиться невежеством и безвозратно потерял тот драгоценный десяток лет, который, в целом, и сформировал его личность. Весьма, по общему признанию, интересную.
Отца, сестёр, братьев, приятелей маленькому Жене заменили книги и радио. Он как губка впитывал любое знание и к десяти годам успел заслужить прозвище «профессор». Мама и бабушка, переглядываясь и пряча улыбки, сначала удивлялись, что подсказки их малыша неизменно вписываются в кроссворды, но скоро привыкли и стали советоваться с домашней «ходячей энциклопедией» буквально по всем вопросам. Женя находил это естественным. Мужчины, вследствие их недоступности и явной незаменимости (мама с бабушкой оказывались так жалко беспомощны там, где мановением руки налаживал бытие слесарь), рано обрели в его глазах богоподобный статус — а он был мужчина, человек важнее женщин вокруг, и значит, глава семьи.