Современное медицинское знание позволяет отказаться от экстенсивной репродукции. «Качество» сохранения каждой единичной жизни осознается сегодня более важной задачей, чем количественные характеристики рождаемости. Прогресс медицины означает, однако, не только оздоровление населения, но и усиление контролирующих функций медицины как социального института. Распространение контрацептивных практик идет, в частности, рука об руку с изменением социального статуса женщины и увеличением палитры женских социальных ролей. Изменения в структуре семьи и производственных отношений (возможность занимать на производстве не только незамужних или бездетных, но и семейных женщин) расцениваются при этом далеко не однозначно ни в Европе, ни в России. Показательно, что даже в истории России 1920-х годов, где требования свободной сексуальности для обоих полов, отказ от брака и искусственное ограничение рождаемости (преимущественно — посредством абортов) получают пропагандистскую, а частично и юридическую легитимацию, консервативные тенденции в женском вопросе оставались настолько сильными, что идеологи свободной женской сексульности (к примеру, А. Коллонтай) так или иначе были лишены права принимать соответствующие политические решения.
Возможность индивидуального контроля рождаемости ставит, впрочем, под вопрос не только традиционную общественную структуру. В период между мировыми войнами практика контрацепции осознается как противоречащая государственной политике накопления, восполнения человеческих ресурсов и подготовки к новой войне. Политика Советского Союза в 1930–1940-е годы, запрещавшая аборты и не поощрявшая распространение контрацептивных средств, была скорее правилом, чем исключением на общеевропейском фоне. Такие крупные европейские государства, как Германия и Франция, тоже вводили запреты на аборты и поощряли материнство. В нацистской Германии многодетные матери награждались правительственными наградами и наделялись статусом, сходным со статусом советских матерей-героинь.
В послевоенный период ситуация изменилась коренным образом: проблема репродукции населения, связанная в европейском сознании прежде всего с нацистской пропагандой, отошла на второй план, а сама идеология тела претерпела значительные изменения. Основным аргументом в борьбе за здоровый образ жизни стал призыв повысить качество индивидуальной жизни. Рождение ребенка все чаще стало рассматриваться не как долг перед обществом, а как символ престижа и демонстрация семейного благосостояния.
Подобная переоценка ценностей в послевоенном СССР происходила крайне медленно. Поэтому тело, прежде всего женское, в официальном дискурсе не рассматривалось как индивидуальное тело, а виделось собственностью государства, принадлежностью коллектива или частью рода. Подобные воззрения — вплоть до переломных 1990-х годов — были характерны не только для официальной пропаганды, но и для более «прогрессивных» научного, публицистического и литературного дискурсов.
Отсутствие в дискурсе 1980-х — начала 1990-х годов проблематики женского самоопределения, зависимость женской самооценки не от индивидуальных качеств — как это принято в европейской традиции личной эмансипации, но от безличной биологической функции становятся отличительными чертами литературы о женщине. Отсутствие аналогий в решении женского вопроса в России постоянно озадачивает зарубежных исследовательниц. Ни высокая трудовая занятость, ни более высокий — по сравнению с мужчинами — образовательный уровень русских женщин не приводят ни к ожидаемой с западной точки зрения политической и лингвистической корректности по отношению к женщине, ни к перераспределению семейных ролей, ни к сексуальному раскрепощению женщины, ни к повышению ее общественного статуса. Более того, на фоне политической либерализации вопреки всякой логике набирают силу консервативные воззрения на роль женщины в русском обществе. Архаичный сексизм презентации женщины в российских средствах массовой информации — «девочки»-телефонистки в телевизионных talk shows[1], конкурсы красоты, горячий интерес к теме проституции — отмечается почти исключительно сторонними наблюдателями и практически не обсуждается внутри страны. Даже женская литература, долгое время не признававшаяся в СССР и, казалось бы, оппозиционная по отношению к генеральной идеологической линии, критиковала сложившуюся ситуацию и при этом воспроизводила женские образы, фактически навязанные официальной пропагандой.
Одним из немногих деятелей отечественной культуры, отметившим неоконсервативные настроения советской общественности относительно «женского вопроса», оказался журналист-международник В. Познер. Человек, по долгу службы связанный с Западом, он мог оценить ситуацию не только «изнутри», как участник событий, но и из перспективы «извне» — как сторонний наблюдатель. В 1989 году в праздничном мартовском интервью журналу «Работница» он назвал конкурс красоты «Московская красавица» 1988 года «дичайшим безобразием», начисто отверг утверждение, что «дом — это исконное место женщины», и в качестве новой семейной модели предложил неслыханный в СССР вариант, когда супруги независимо от половой принадлежности выбирают, кому сидеть дома, а кому кормить семью [Познер 1989: 22–23]. Воззрения Познера могли удивить не только рядового обывателя, но и академического ученого-демографа. Говоря о детности семьи, советская демография говорила о «женской рождаемости», фактически исключая мужчину из этого процесса и делая семью исключительной прерогативой женщины