Серое, дырявое небо как-то не по-весеннему тяжело навалилось на Москву и уж третий день нехотя поплевывало мелким дождем в гигантскую мишень с красным Кремлем-яблочком, в девятку Бульварного, восьмерку Садового, косой моросью в молоко области, и в грязные улицы, хмурых прохожих, вовсю трудилось над зонтами, накидками и желтыми ремонтными куртками, в непостижимой сухости, однако, оставляя диковинные автомобили и яркую, бесстыдную, какую-то не совсемветскую рекламу завоевателей нового восточного рынка. Дождик лил московский, реклама сияла — заграничная.
Вечный город, за семь десятилетий уставший от культа пролетарского Таммуза, в этот 7091 год от сотворения мира впервые не примерял кумачовых одеяний, почти целый век магически возвращавших страну победившего социализма ко времени первоначал — выходу на свободу Красного Дракона; нет кумача — нет и сошествия духа, и поэтому не зазвучат на завтрашнем празднике послания первоотцов, не пройдет по улицам ритуальное шествие с развертыванием событий Красного Изначалья, не будет даров духу Единственного Курса, не преломятся за праздничным застольем хлеба, преосуществляемые в тело Красного Дракона, остановившего свой лет к матери своей — Заре Светлого Будущего; и вернется пролетарии, эти дети земли, проглоченные чудищем эксплуатации и выпущенные оттуда на недолгий век мечом Революции, снова в беспросветное иго подневольного труда, и будут скованы и ненасытную утробу будут питать до тех пор, пока Красный Дракон снова не расправит свои крылья и не вырвется из подземелья, и не пройдет очистительным огнем по тверди земной, — и тогда вновь восстанет сын на отца, и брат восстанет на брата, и выйдут пролетарии из темного мира насилья и станут на дорогу светлого будущего, чтобы воодушевленным и вдохновленным, под мудрым руководством и неусыпной заботой начать новую эру — выдох Красного Брахмы..
— Брось ты, какой уж там Брахма, драконы, — вмешался мой старый знакомый, с которым мы битый час искали места, где бы отобедать в этот серый невзрачный день, — скопище паразитов на большом жирном теле — вот тебе и вся мифология.
— Вдох? — посетовал я.
— Скорее, чих, — нашелся приятель, не утративший в своей лицензионно-магичсской деятельности руководителя СП чувства нормального гражданского юмора. — Вспомни плакаты здоровья — разговор заражает на 0.5 м., кашель — на 1.5, а чих — аж на целых 3.5.
— И тогда… «весь мир насилья мы разрушим…»
— Недурно, выстрел «Авроры» — Чхи! — знакомый решительно не растерял человеческих качеств.
— И революция — сплевывание скопившейся в горле истории слизи? — сказал я, уже сам чувствуя, что впадаю в витийство.
— Слушай! — с видом Архимеда воскликнул старый знакомый и стал, точно гончая, крутить головой.
Я ничего в этом тихом арбатском переулке не замечал.
Но приятель раздул ноздри, прикрыл глаза.
— Вспомнил, — выпалил он. — Есть. Идем…
Я сразу догадался, что значили эти кабалистические высказывания.
Мы скоро, возможно, отобедаем…
Даже я, с моим неразвитым чувством ресторанного прекрасия, начал было противиться, завидев подвальный вход вполне современного и поэтому нелепого дома в старинном переулке Арбатского лабиринта. Железная, местами ржавая, решетка служила еще одним препятствием перед кованой дверью спуска: отворившись со скрипом, решетка допустила нас к двери, дверь поддалась раза, кажется, с третьего, но впустила-таки, далее — узкая теснина спуска, и наконец — в красном полумраке гардероб, чистилище перед кругом чревоугодия.
Я все еще сомневался.
Мой знакомый был странно воодушевлен.
Гардеробный малый сорвался с места точно истосковавшийся по движению манекен и заскользил к нам по мраморному полу в подобо-страстно-галантерейных конвульсиях.
— Изволите отобедать, — фальшиво-трактирной была не только интонация гардеробщика, он сам, казалось, минуту назад стряхнул вековое оцепенение, и запахи от него — что-то совсем не нашенское.
«Бутафория», — сказал я другу вполголоса.
Он мне гордо и громко ответил:
— Фирма.
Я не стал возражать, тем более что лишился пальто столь незаметно, что исключало всякие… Что было всяким, я не знал, знал лишь то, что исключало.
Незаметно, словно плесень, отделился от стены метрдотель.
— Добро пожаловать, — голос его был до того лакейно-подобострастным, что звучал почти вызовом.
— Нам бы отобедать, — обронил приятель голосом тертого завсегдатая.
— У нас большие изменения, — сказал метрдотель так, будто чеканил пароль ложи Великий Восток.
— Не имеет значения, — приятель, кажется, решил сыграть роль толстосума.
Я, тем временем, огляделся. От двенадцатиэтажной коробки середины семидесятых в этом подвале ничего не осталось. Узорчатый мрамор ступеней, благородная обивка, услужливый гардеробный с манерами вышколенного полового императорских времен, — чехарда перестроечной пятилетки вкупе с судорогами конца второго тысячелетия, казалось, топтались за порогом, выдворенные этими строгими служителями трактирной старины.
От почти пустого гардероба шел запах дороговизны.
И это загадочное — «все изменилось».
— Стало дороже, — уточнил метр.
Приятеля это возбудило еще больше.