У Любы Тряпичницы был один-разъединый друг — Старый Пень. Самый настоящий пень. Кора с него давно спала, солнце его высушило и посеребрило. Жучки, червячки, паучки и муравьи проточили в нём ходы и выходы, и Люба Тряпичница не знала, какое это было дерево.
Она приходила к своему другу, когда было хорошо, но чаще, когда было плохо. Садилась боком на толстый, похожий на казачье седло корень, прижималась к пеньку щекой и замирала. Внутри Старого Пня всегда шла жизнь. Что-то шуршало, скреблось, вызвенивало, вытренькивало. Звуки были ласковые, осторожные, словно жители Старого Пня старались не помешать друг другу.
Сердечко Любы Тряпичницы, собранное в тугой жёсткий комочек, отходило, разжималось, становилось просторным, да таким, что все её обидчики находили в нём приют и доброе слово.
«Господи, — думала Люба Тряпичница, — чего с Алёнки Стрючковой спрашивать? Она красавица. Ей, чтоб слово сказать, думать не надо. Её не слушают, на неё смотрят».
Летом возле пеньков воздух дрожит, он здесь гуще и слаще, и Любу смаривали сны.
Осенью Старый Пень чернел от непогоды, от забот за своё живое нутро. В такие дни Люба находила минутку разделить тревогу Старого Пня. Она поглаживала его, похлопывала, говорила ему хорошие слова. Может, и невелика помощь, только большего сделать Любе было не по силам: пенёк в дом не приведёшь.
На зиму Старый Пень погружался в сугроб. Но хоть и был он стар, а тоже, видно, ждал весны, торопился к ней навстречу. Проклюнувшись в сугробе, он-то и указывал Любе Тряпичнице первый весенний день, а в первый день осени она находила на нём жёлтый лист.
Своему другу Люба никогда не жаловалась, слёз на корни ему не проливала, да и всех-то горестей её — прозвище. Фамилия у Любы была красивая: Черешнева, да и сама она с каждым годочком становилась всё приметнее. А училась Люба только в четвёртом, вон ей сколько лет расти и хорошеть.
Прозвище «Тряпичница» прилепилось к ней, как только в школу пошла: отец работал в «Утильсырьёпереработке», ездил на Апельсине, выменивал на свистульки, дудочки, на шарики надувные, на бумажные мячики на резинке негодное барахло.
Сначала все ребята завидовали Любе. Её отец был для них добрым волшебником. Когда в конце улицы появлялся Апельсин — мерин невероятной масти, — мальчики и девочки бросались к матерям выпрашивать старые пиджаки, дырявые штанишки, застиранные платьица.
Меняла, Любин отец, который сам себя называл Закидон Закидонычем, останавливал Апельсина у древнего пожарного сарая и, наигрывая на детской дудочке грустно-радостную песенку «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан», ожидал детвору.
По твёрдым ребячьим понятиям Закидон Закидоныч не зажиливал. За вещь справную он к свистульке или к дудочке давал в придачу нарядных котов в сапогах. Этих котов шила Любина мама, а Люба ей помогала. Самодельные коты, наверное, стоили уж не дешевле фабричных кукол, которые все на одно лицо.
Апельсин увозил телегу с хламом и с Закидон Закидонычем, а улица ещё долго была звенящей и нарядной. Мальчишки и девчонки носились с цветными воздушными шарами, дули что было мочи в свистульки и дудочки, играли блестящими скачущими мячами, показывали друг другу нарядных котов в сапогах, сравнивая, который лучше.
Домик Закидон Закидоныча стоял на краю города, за озером, на опушке берёзовой рощи. Закидон Закидоныч был человеком старым. Он женился, когда уже совсем поседел, и потому не чаял души в дочке.
Жили они в своём домике мирно и ладно, оглянуться не успели, а Любе в школу пора. Принесла Люба первую пятёрку, а вместе с пятёркой горькие слезы. Кто-то на переменке крикнул ей:
— Тряпичница!
Прозвище тотчас и пристало. Ребятишки, одногодки, которые завидовали Любе, что у неё отец — волшебник, выросли. Им было теперь не до шариков, не до котов в сапогах. Да и понимали уже, что её отцу куда как далеко до их собственных. Утильсырьёпереработка! Разве это стоящее дело?
Время Закидон Закидоныча давно прошло. Магазины ломились от игрушек: от заводных, пневматических, электрических, на полупроводниках!
Теперь Закидон Закидоныч в город не наведывался, ездил по дальним пустеющим деревням, по фермам, лесным участкам.
А Любу всё-таки называли Тряпичницей. Защитить себя она не могла и потому на переменах в классе отсиживалась. Однажды пришла она к своему пню просто так: девать себя было некуда. Забралась в деревянное седло, прислонилась к Старому Пню щекой, закрыла глаза и услышала:
— Вникаешь или подслушиваешь?
Она так и подскочила, словно её и впрямь застали за бог весть каким стыдным делом.
На соседнем, совсем уже трухлявом пне сидел заплесневелый какой-то человечек.
«Больной, наверное», — подумала Люба.
— Я тебя давно приметил, — сказал незнакомец. — Ничего плохого про тебя не скажу. Не обижаешь малый народец.
Люба на всякий случай сложила указательные и безымянные пальцы крестиками и поглядела на заплесневелого сквозь ресницы: нет, не исчез. Незнакомец засмеялся:
— А чё? Похож я на лешего или не больно?
На нём был серенький в полоску пиджак, потерявшие цвет штаны. Над белым лысоватым лбом вздымался серый пух.