Дни стояли ровные и ясные. Они текли так спокойно и медленно, что казалось, будто кто-то нарочно притормаживал время. Если была по утрам роса, то была обильной, длительной, так что можно было изучить ее, прочувствовать и ощутить это явление — «росное утро» — до самой глубокой глубины; если после тихого колыбельного дождика повисала над землей радуга, то надолго, отчетливо и щедро обнажая все краски. Пустая дорожка к морю, сонные дюны, лес, голый берег с лениво наваленными на белый песок грудами морен, мерный шорох воды, и — точно застывшие — чайки на отмелях, и одинокое суденышко на горизонте, и неподвижные облака — все-все было проникнуто этой заторможенностью, этим плавным, незыблемым покоем.
Дух невозмутимости, размеренности царил и в доме. Голоса и движения его обитателей были степенными и плавными; лица, похожие одно на другое, были лишены резких черт.
Неторопливо, твердо ступая, двигалась по двору девяностодвухлетняя Ольга Андреевна; образ жизни ее внушал мысль, что она нимало не задумывается о конце; она говорила — даже об отдаленном будущем — так, словно вне всякого сомнения явится его свидетелем. Под стать ей была и Анна, внучатая невестка, фактическая хозяйка дома, обстоятельная и спокойная, с невыразительным лицом, ничего не говорящим о возрасте. В играх детей ее — двенадцатилетнего Юрия и десятилетних двойняшек Ирины и Евы — была какая-то удивительная обстоятельность, деловитость. Ничем существенным не отличался от остальных и Антон Романович, сын Ольги Андреевны, «пенсионер со стажем», как он называл себя; определения эти — невозмутимость, устоялость, неспешность — были и к нему вполне приложимы, тем более, что дело, которым он занимался — возня с пчелами, — и не требовало иных качеств.
Особым, отличным от других, был только один человек — племянница Анны Рита. Порывистая, решительная, она то и дело нарушала размеренное течение этой жизни, и мне вначале казалось, что ею должны быть здесь недовольны, что только терпят по обязанности. Но скоро я увидел, что ошибался: Риту любили, жалели, гордились ее успехами в школе, ее живым умом; младшие слушались ее беспрекословно, а старшие обращались как к ровне, несмотря на ее шестнадцать лет; я понял также, что лишь благодаря Рите так оттеняются особенности жизни остальных домочадцев.
Они, эти особенности, открылись мне сразу, я все уяснил и принял, и уже через несколько дней казалось, что так все и должно быть здесь, в «тургеневском уголке», как я не замедлил окрестить это место. Я, типичный горожанин, давно мечтал обо всем таком и теперь упивался переменой, то и дело поминая добрым словом коллегу-учителя за рекомендацию и знакомство с моими хозяевами; двухмесячный отпуск представлялся сейчас сплошной сказкой. «Конечно, — повторял я про себя, — где-то там и грохочет жизнь, и мчится стремительно время. Но мне-то какое дело? Здесь у времени другие законы. И мне они нравятся».
Завершался третий десяток моего земного существования — пришла пора первых серьезных итогов и переоценок, впервые обнаруживались удручающие трещины в собственном бытии, беспощадно обнажались несоответствия между былыми намерениями, планами и наличностью, наступала трезвая и болезненная ревизия этой наличности, потребность какого-то другого порядка в ней. Я вдруг вспомнил, что, по сути, и не отдыхал все послеинститутские годы: отпуск уходил на какую-то суматошную беготню, на приведение в порядок вечно расстроенных житейских дел; но порядок не наводился, оказывался опять зыбким... Не состоялась семья... Мельчала, а стало быть, рушилась, моя идея «новой школы»... диссертация... Все сплелось в гордиев узел суматохи... И даже тут в первые дни, проснувшись, я порывался куда-то нестись; лишь осознав, что я не там, не дома, в своей городской клетке, вздыхал освобожденно и, убаюкиваемый тишиной, заваливался досыпать.
Вставал я позже всех — за окном шумел и сверкал набравший силу день; Анна уже давно сидела где-то там, в своей конторе (она работала то ли бухгалтером, то ли счетоводом); уже завладели двором и садом дети и возился со своими пчелами Антон Романович; уже хлопотала по дому или в городе Ольга Андреевна.
Дом располагался на лесистой полосе между морем и полями, тянувшимися в километре с лишним от берега. Он стоял среди дюн, почти закрытый деревьями и кустами, в отдалении от соседних домов и дач. Шум моря и в ветреные дни доносился сюда глухо и неопределенно, и его можно было спутать с шумом сосен.
Когда я выходил, заспанный и смущенный от собственного лежебочества, то натыкался прежде всего на Ольгу Андреевну. Она улыбалась и мягко отвечала на мое приветствие, повторяя почти каждое утро одно и то же:
— Проснулись, Саша... Вот и хорошо...
Мы о чем-нибудь коротко говорили, большей частью о погоде или о домашних делах. Ни разу я не слышал от нее жалоб на болезни, старческих тщеславных заявлений типа «не могу сидеть без дела» (хотя действительно не могла), кряхтений, оханий и тому подобного, что прямо или косвенно напоминало бы о ее возрасте. Я уже знал, что у нее было шестеро детей и пятнадцать внуков, из которых большую часть унесли войны, а остальные (кроме Антона Романовича) умерли или погибли задолго до того, как у них поселился я. Сама Ольга Андреевна никогда об этом не говорила (все я узнал от Риты), и по лицу ее невозможно было прочесть, что она таит что-то, оберегает, хранит для себя — она жила тем же, чем жили другие, прошлое, память еще не овладели ее душой. Она не казалась ни древней, ни дряхлой — это была самая обыкновенная, привычная бабушка, каких рисуют в детских книжках. Я был поражен, когда впервые услышал, что она живет без восьми лет век. Как-то, наблюдая за нашей с Ритой игрой в бадминтон, она в каком-то детском упоении произнесла: