Наедине с осенью
Вместо пролога
Осень водила меня по таежным нехоженым тропам.
Она что-то ласково шептала мне на опушке леса. Я смотрел на высокое-высокое небо, на плавающие в голубой мари дальние сопки, на восходящее чистое солнце и все слушал и слушал ее нежный очаровывающий шепот. Я видел, как она играла с золотыми рифлеными листьями березы. Я смотрел, как она снимала с ветки листок и, словно маленькое теплое солнце, подносила мне.
Осень увела меня в светлый сосновый бор.
Она остановилась на взгорье, где светлобородые сосны тихо перебирали струны хантыйской скрипки — нарсьюха. И мы, замерев, слушали эту симфонию золотисто-огненной коры, зеленых и порыжевших иголок, седых лишайников и белого ягеля. И высокое небо вторило соснам невесомым смычком журавлиных стай, и ветерок тонко и нежно подыгрывал на струнах паутины, и лучи солнца легко и плавно скользили по неприметным клавишам чуткого бора. И под эту симфонию все вдруг поплыло в прозрачную синеву бездонного неба.
Осень вела меня по зыбким болотным кочкам.
Она замедлила шаг возле пурпурно-трепетной осинки. Осинка была светло-зеленой, упругой и гладкой. Только пурпурные листья напевали древние мелодии рек и озер, черных урманов и рыжих болот. Она была стройна и трепетна.
Осень завела меня в тихое чернолесье.
И была она, и была рябина. И была огненнокудрая рябина холодной и терпкой, тревожной и сладкой, прекрасной и дивной, словно поцелуй любимой женщины.
Осень привела меня в укромный лесной закоулок.
Она раздвинула поникшие травы. Она раздвинула поздние блеклые цветы. И аромат побитых первыми заморозками цветов, и аромат примятой травы. Волглый запах прошлогодней листвы, волглый запах таежной земли.
Хвоя.
Мхи.
И было и тепло, и уютно, и хорошо.
И было и радостно, и грустно, и больно.
И было…
И в этом была ее прелесть… Потом было высокое и далекое небо с седыми журавлями и всеобъемлющим солнцем…
Осень водила меня По таежной земле. И, может быть, я подумал:
Как хороша ты, Осень!
И, может быть, я сказал:
«Как хороша ты, Осень!»
И, быть может, я крикнул громко:
— Как хороша ты, Ос-сень!..
Слишком громко.
И Она грустно улыбнулась и ушла. Она шла по таежным нехоженым тропам, по светлому сосновому бору, по зыбким болотным кочкам. Она шла по тихому чернолесью, по укромным лесным закоулкам, по грустной таежной земле. И с упоением били меня по лицу хлесткие дожди, злые ветры, колючие иглы и пурпурно-золотая листва. Все тщетно. Она ушла. Она легким белым облаком растворилась над топкой болотной трясиной и ушла в небо.
Где ты, О-о-сень?!.
Где ты!..
Вот уже третий день мы преследуем медведя-шатуна. Зверь попался матерый. Не раз догоняли, но на выстрел не подпускал. Сколько сырых ночей придется коротать под открытым небом?! Сколько будет еще костров и привалов? Одна надежда на деда Ефрема — лучшего медвежатника нашего рода.
В сумерках, когда глаз теряет след на снегу, мы распрягаем усталых оленей и разводим жаркий костер. Наскоро ужинаем, кормим измученных хвостатых[1], сушим мокрую одежду и обувь, развешиваем у огня оленью упряжь и арканы. Потом, угомонившись, второй раз завариваем крепкий ароматный чай. Осенний вечер длинный — его надо скоротать. И тут наши взоры обращаются на седобородого деда Ефрема.
— Ну, Старый Человек, что-нибудь нам расскажи… — просим мы, молодые охотники.
Дед молча набил табаком трубку, потемневшую от времени и дыма. Не спеша прикурил от красного уголька и выдохнул сизое облако дыма. Проследил зорким оком, как дым поднялся и растворился в темном небе.
Отблески костра резвятся на серебристой голове Деда, освещают суровое лицо, перечерченное глубокими морщинами.
Потрескивает огонь.
На сосновых поленьях посипывает смола.
Мы терпеливо ждем.
— Шатун — это не обычный лесной зверь, — начинает наконец дед Ефрем. — Это проклятый самим — богом медведь. Оленя ест. Огня не боится. Человека может кончить, потому как бог не помнит его — вот он и грешит…
Дед помолчал, потом добавил:
— Ой-ёй, много-много беды может наделать. Поэтому, если взял его след, нужно идти до конца…
И боровые сосны словно придвинулись к нашему костру, притихли, перестали меж собой шептаться. Им тоже, видно, интересно, что поведает нам бывалый таежник.
— Шатуна надо отличать от хорошего медведя, — проговорил Дед, не обращая на нас внимания. — Медведь, как и человек, бывает разный…
Помолчал он как бы в раздумье, посопел трубкой, потом неторопливо начал свой рассказ:
— То было в пору моей молодости. В одиночку промышлял зверя и птицу, всякое со мной случалось. Тайга-то она какая? — горазда на разные неожиданности. Многое слышал и пережил на своем веку, но такое только один раз видел…
Мы теснее придвинулись к Деду и затаили дыхание. Лайки-медвежатницы за костром, услышав голос старого охотника, навострили уши и, казалось, следили за каждым его движением. Олени, что копытили неглубокий снег возле нарт, теперь мирно жевали жвачку и прислушивались к легкому дыханию тоже притихшего соснового леса и говору почтенного человека.
Жили мы тогда на болоте, на берегу озера Большой Вирсани, вспоминал Дед. За табаком да за чаем ходили на Аган-реку по Бору Зимних Домов. Кто бывал там — видел тропу. Видел и песчаные поляны на окраине бора. Летом такие пески очень любят дикие олени. Они так накаляются, что мошкара и комары не выдерживают зноя — крылышки сохнут. Вот олени и спасаются там от гнуса. В жаркий летний день я возвращался домой. Подхожу к пескам, гляжу — медведица! Да не одна, а с маленькими деточками. За корягой притаился. Смотрю, что же дальше будет. Мать цап за шкирку медвежат, трясет и шипит, словно что-то внушает несмышленышам. Затем оставила их, а сама крадется к поляне, где олени лежат. Медвежата присели, чернеют, как обгорелые пеньки. Только звездочки