Деление людей на кланы, сообщества по интересам, сообщества без интересов и мысли вообще, кружки, идеологии, конгломерации, национальные сознания, принципы и, конечно же — прочее, прочее и прочее, существовало ещё в Вавилоне.[1] Естественно, что на самом деле, существовала градация деления задолго и до самого Вавилона, но именно этот город дал отсчёт. Ибо с ним связана причина разделения. Легенда гласит, мол, люди строили башню, высотой до самого неба и для этого, сперва, разделились на профессии, что бы строить было удобнее и быстрее. В каждой отрасли появился собственный язык, вначале профессиональный, состоящий в основном из терминов, не использовавшихся в других профессиях, а затем уже, так как жить они, люди одной профессии, предпочитали вместе, а далее — обособлено, и вообще иной язык. Нечто подобное сейчас можно наблюдать в среде моряков, у них там всё не как у людей: банка, склянка, рундук, иллюминатор, конец, швартовый, палуба, салага и ещё куча романтичных глупостей, которые преспокойно могли оставаться со своими милыми старыми, «сухопутными» названиями.
Но. Зато моряки чувствуют себя возвышеннее тех, кто остался на берегу и это подтверждает возможность обоснованности легенды о Вавилонской башне. Мол, так быть могло в те далёкие времена и в глобальном плане, если существует и сейчас в целой отрасли человеческой деятельности. Все моряки, для непосвящённых, говорят на тарабарском языке, как инопланетяне среди не себе подобных. Причём, видимой необходимости в существовании этого обособленного языка — нет. Просто к чему называть пол палубой? Где логика? Причины возникновения «морского» языка? Ну, кроме романтической тщеславности? Отсутствуют. Даже про то, что Пётр I привёз «морской язык» вместе с самим флотом из-за границы — чушь: «банка», «склянка» — вполне русские слова. А если в жизни петровских подопечных появились новые вещи и предметы, то кто мешал дать им русские имена? К примеру, «Муромец-мачта» (Илья-мачта) — средняя мачта трёхмачтового судна? Романтично? Эх-х, слишком, видимо, по-русски.
Говорить на обособленном языке — куда как элитнее! А ещё можно вспомнить детство, с придумыванием обособленных языков, «что б взрослые не понимали!» Похоже?
Значит, если в Вавилоне башню строили долго, точнее — очень долго, то вполне могло произойти то, что произошло в легенде — разделение людей на непонимающих друг друга. Сперва на профессии, когда плотники посчитали себя романтичнее камнетёсов, а те, в свою очередь, абстрагировались от плотников, кочегаров и иже с ними, потом возникла следующая стена — профессиональный язык терминов, потом (гулять, так гулять!) — язык вообще, а в основе лежало всё то же, что и у моряков. Во всяком случае, так могло быть. Если к тому же учесть, что в этом мире, мире людей, могут происходить и ежечасно происходят абсолютно алогичные вещи, то такой вышепредложенный логичный расклад становится просто-таки фундаментально обоснованным.
Теодору Неелову, в его сорок с небольшим, казалось, что он давно разобрался в разделении людей. И, к тому же, про Вавилон не верил. Поначалу. Как раз до описываемых ниже событий. Он считал так: людей разделяет призвание. Что-то щемяще-щенячье-восторженное несло для него это слово. Призвание. Разлагать его на составляющие не хотелось, даже, точнее — страшно было. Хирургический подход к этому слову для Теодора был — чистым варварством. Даже думать себе в этом направлении не позволял. Только произносить и наслаждаться звучанием: Призвание.
Он долго выбирал своё призвание.
Пошёл методом проб и отшивания.
Память тешила Теодора полноводной рекой собственных воспоминаний на эту тему.
В своё время школа почти не оставляла времени на поиски и размышление. То уроки, которые давались не очень легко, то продлёнки, факультативы, музыкалка и класс художественного рисования. А ещё надо было разобраться с темой женского начала в окружающих прелестных созданиях. Оглядываться — примечать, разговаривать и выпытывать, вычитывать, выглядывать и анализировать. Все эти заботы отодвинули от Теодора (тогда для всех — Тимы) время выбора призвания до последнего класса школы. Тогда-то и началось, просто обрушилось. Жизнь виделась Тиме огромным полем, на которое он пока ещё смотрит, выглядывая из-за косяка школьной двери. В проёме двери виделось огромное количество дорог, которые уходили от крыльца школы через поле за горизонт. Одни — асфальтированные и по ним неслись навороченные машины с водителями, чьи лица скрывали светонепроницаемые очки.
Другие дороги петляли, по ним, кроме простеньких машин, брели и одинокие путники с котомками скарба на плечах. Следующие уходили за горизонт не так просто: их путь упирался в горы, взбирался по серпантину скал и пропадал где-то в ущельях.
Много народу шли по этим дорогам, нарисованным юношеским воображением. Много народу, аж шесть с половиной миллиардов. Такую толпу, полудетский мозг представлять отказывался, и у Тимы кружилась голова. Потом приходил сон, блестящий машинами, удручающий котомками, манящий горами, обещающий воды или славы, и всё это к утру превращалось в калейдоскоп бреда. В общем, сны у него не становились помощниками в выборе его истинного, предначертанного судьбой призвания. Если и был у него Ангел-хранитель, то этому бедолаге просто не оставалось шанса пробраться сквозь галереи снов, что бы помочь юноше, подсказать, шепнуть, призвать. Обходясь без сверхъестественной помощи, в которую, надо сказать, не очень-то и верил, Теодор решил перебрать то, что подвернётся и уж тогда и остановиться на чём-нибудь, когда почувствует то самое, искомое призвание.