В Древнем Риме после смерти императора сенат обычно прославлял имя усопшего и даровал ему божественный статус с соответствующими почестями, но если императора презирали или ненавидели, то сенат мог поступить с точностью до наоборот – проклясть его, а не обожествить. Это и есть damnatio memoriae, что означает «осуждение памяти» (современный термин). Без колебаний и церемоний имя императора удалялось из документов и публичных надписей (этот процесс известен как abolitio nominis), его лицо соскабливали с фресок, посвященные ему статуи разбивались. Порой даже переплавлялись монеты с его изображением. Осужденному императору не только отказывали в восхождении на небеса, но и вычеркивали из истории. Такова была участь порочных, непопулярных или неудачливых правителей.
Сестерций времен правления Калигулы с портретом его сестер на реверсе: слева Агриппина, Друзилла в центре и Ливилла справа
Сначала сверкание вспышек.
Ослепительные, выжигающие глаз сполохи красного и белого постепенно сливаются в багровый купол. Словно клинки, его пронзают сияющие лучи римского солнца. Мир под этим куполом отвратительно алый, и солнечный свет колет и рубит его своими острыми мечами.
Издалека все еще слышен рев толпы.
Я шагаю медленно, спокойно.
На меня нисходит странная апатия, чувствую себя утлой лодкой на бурных волнах моря отчаяния, которое всегда со мной, темное и бескрайнее, грозящее поглотить. Однако неожиданно все меняется. В бесстрастный покой моего ума врываются новые эмоции… неистовые, пугающие.
Внезапный страх. Шок. Даже ужас. Этого не может быть!
Моя рука взмывает, чтобы отвести невидимую угрозу. Нет! Вокруг только самые близкие. Это невозможно. Подобные угрозы исходят от врагов, не от друзей.
Блеск металла. В меня летит голубая норикская сталь, подсвеченная вездесущим ядовитым багрянцем. Я отшатываюсь, и лезвие, которое искало мое горло, утыкается в кость.
Агония. Всплески боли и паники. В это невозможно поверить… Я в ужасе!
Появляется кровь. Передо мной моя рука, нелепо черная посреди красноты смыкающегося мира. О, сколько крови! Я пытаюсь что-нибудь сделать, но мне не дают. Меня держат.
Помощи ждать неоткуда, меня хотят уничтожить самые близкие. Почему? В чем моя вина?
Я кричу, но мой крик не вылетает наружу, вязкий багряный купол ловит его и швыряет обратно. Где-то далеко все еще ликуют мириады голосов, никто не знает, что я в беде.
Теперь остается лишь паника. Я ничего не могу предпринять.
Лезвие, заалевшее еще ярче от моей крови, отодвигается. За ним – звериное лицо, клыки обнажены в оскале, как у волка, который защищает недоеденную добычу от собратьев по стае.
Я все еще стремлюсь действовать, сопротивляться, но мне не дают шевельнуться. Рана, в которой обагрилось лезвие, горит огнем в моей плоти, от нее по всему телу расползаются щупальца боли. Так вот каково это – видеть, как твоя жизнь обволакивает меч… На миг я ловлю в маслянистой красной пленке отражение своего лица. На нем нет паники, нет страдания. Только печаль.
Не этого лезвия следует бояться.
Тот клинок, который забирает у меня мой мир, невидим. Металл проходит сквозь мышцы, и я чувствую, как обрезаются нити, привязывающие жизнь к бренной плоти. Мое сердце замирает – его пронзает стальное острие.
Я широко раскрываю глаза. Ко мне приближается звериный лик. Я уже мертв, но еще стою – еще чувствую, как это чудовище снова втыкает в меня лезвие. Сзади второй удар. И сбоку третий. Каждый удар теперь – это оскорбление, ничего более, поскольку смерть уже наступила. Каждый новый удар – обвинение от тех, кого я люблю и кому доверяю.
Тридцать ударов в итоге. Тридцать ран, которые терзают не только плоть, они режут самую душу.
Теперь я падаю, багровый купол отдаляется, вспышки лучей-кинжалов не в силах меня согреть. Ничто меня больше не согреет.
Я вижу самое родное лицо на свете…
Я распахиваю глаза, подо мной мокрый от пота тюфяк. Что это было – всего лишь сон? Или нечто большее? Теперь я помню. Помню, кто я. И помню, как все начиналось.