Первой вещью Достоевского, которую я прочел мальчиком, была повесть «Игрок» в павленковском издании, еще прижизненном, года 1879-го, что ли. Достоевский мог еще перегнуть собственным пальцем написанную этими же пальцами страстную, поспешную, казалось бы, книгу. «Игрок» продиктован в 10 дней. Но не было поспешности в словесной ткани «Игрока». Она была таким же чудом гения, подчиненным музыкальному ключу, со своим собственным ритмом, напоминающим ритмы «Пиковой дамы».
Да, Достоевский взял классический сюжет, превратил графиню в княгиню, Германна назвал Алексеем, Полиной сделал хорошо ему известную Лизу Пушкина. Все было по старой схеме, «Пиковая дама» на современном языке. Искать другой сюжет было некогда, и Достоевский воспользовался «Пиковой дамой». Роман, повесть — как это все назвать? Нужна страсть, чтобы использовать знание личное.
Двести кратких, почти телеграфных, гениальных строк «Введения» к «Запискам из Мертвого дома» имеют особенное значение в судьбе литературной дороги писателя, намечают пути, оглядываясь назад на последние 10 лет.
Здесь краткое подведение итогов, краткий план, вехи дальнейшего пути. Нетрудно видеть, что «Введение» написано много уже после событий «Мертвого дома», ибо из-за тюремной решетки Омской каторжной тюрьмы нельзя было рассмотреть Сибири, так что Сибирь «Введения» — это и семипалатинские впечатления.
«Записки из Мертвого дома» принесли отказ от взглядов. Нетрудно понять, что никакого отказа от прежних взглядов тут нет. Тут искание какого-то легального пути, где можно найти выход — пусть искаженный, извращенный — той бури, которая бушует в мозгу и сердце гения. Эти двести строк безупречны стилистически, но не в стилистике тут было дело. Тут было дело в краткой характеристике края, его нравственных законов, его природы. Вот первый абзац: «В отдаленных краях Сибири…»
Разве это не характеристика Колымы? Конечно, в Восточной Сибири тундра, но это на Колыме служат чрезвычайно. Это до последнего времени известно. Недаром говорят о колымском длинном рубле для умеющих разрешить загадку жизни. Разве это не картина застолья Азбукина, заместителя начальника Юго-Западного горного управления? По 20 человек садилось за стол, а ведь Азбукин получал пусть 10 тысяч в месяц, но яблоко там стоило 100 рублей. К этому добавлялась контрабандная продажа табаку. В пачке колымской, которую дневальный Азбукина по 5 рублей за папиросу продавал, выходит на 80 папирос. Продавал в розницу в арестантском бараке тем же нищим, которые считали такую покупку за счастье, ибо Азбукину из Москвы возили махорку, а не вылежанный на воинских складах, потерявший все качества табак. Даже дичь, которая летает по улицам, не такое уж преувеличение для Западной и для Восточной Сибири. В перелетах гусь — легкая дичь, небо покрыто птицей, и охотнику остается только стрелять. Да что перелет, глухари перебегают дорогу-шоссе, главную трассу, попадают под машины. Конвой, который вез наш этап, питался глухарями. Остановит машину, выстрелит из винтовки, отвернет голову, чтоб на остановке зажарить его прямо в перьях в костре, обмазав глиной. Жир не вытекает. Лопнет глиняная корочка — поели, и можно опять гнать этап. Так было в нашем этапе в августе 1937-го года. Что же говорить, что было в Сибири Западной, да еще 100 лет назад.
Омская классическая арестантская транзитка — санпропускник военный необычайной производительности, быстрого обслуживания — души, души. Для солдат по два, для арестантов по десяти человек на душ — я при своем высоком росте никак не проигрываю, в бане не слежу, чтобы меня обделили водой, чтоб только кусочек мыла из рук не вырвали. Но Сибирь далеко еще от Колымы, кусочек мыла здесь суют в руку, как рекруту. Омск — это город Достоевского, город его каторги, а в наше время лучший санпропускник, лучше бутырского, лучше магаданского, первая и последняя точки нашего вагонного пути. От Омска после Достоевского никто ничего и не ждет, кроме каторги, и действительно обслуживание в Омске образцовое. Уже к обеду мы, прошедшие душ, строились, но, как ни налажено солдатское колесо, арестантский путь все же труднее, медленнее. Мы сидим, лежим, вернее, под скудным омским солнцем в яснейший из ясных, ясный день. Редкое солнце указывает, как много мы сидели в тюрьме, как плохо нас кормили и как долго длится наш вагонный путь. Хлеба по пути купить нельзя, деньги у нас отобраны при отъезде из Бутырки и навсегда исчезли, списанные с наших счетов, — как, кому это все досталось, какому-нибудь клубу НКВД списано — этого мы никогда не узнаем. Но подкожная клетчатка, жировая прослойка давно исчезла — в очереди сидят скелеты, раскрытые рубашки показывают белеющую мертвую кожу, которую слабое омское солнце не в силах согреть и обжечь.
Наш этап — три тысячи человек из московских тюрем отбывают с Красной Пресни — новой, любимой Сталиным тюрьмы — в начале июля 1937го года, точно не помню, а помню, что осужден 3 июня Особым совещанием под председательством Ежова на 5 лет концентрационных лагерей с отбыванием срока на Колыме и лишением права переписки. Большой протокол <спущен> для нашего брата.